Ну что можно хорошего сказать о кораблях?.. Корабль — это длинное деревянное чудовище с разноцветными щитами по бортам, на котором плавают люди, если им больше ничего не остается. На нижней палубе, в кормовой части, там, где нет ни арсенала, ни припасов, спят рыцари. Им там, конечно же, душно и плохо, и воздух там спертый, но вот наверху еще хуже. Верхняя палуба, открытая всем ветрам, и дождю, и соленым брызгам, и штормовым волнам, — это для людей попроще. Для оруженосцев, слуг и прочей мелкой сошки. Еще на корабле есть мачты, и на одной из них в «вороньем гнезде» сидит малый, который лучше всех видит и истошно орет, чуть что, — например, если заметит другой корабль на горизонте. В надстроенной на палубе каюте могут жить от силы двое, и на королевском корабле это были король и королева. На том корабле, где плыл Ален, единственную отдельную каюту занимал тяжело больной мессир Рюдель — да с ним поместили даму, овдовевшую графиню Федиду Тулузскую. В одном из отсеков нижней палубы также топтались и кони — их месту позавидовали бы многие люди из оставшихся на берегу, но сами они, звери неосмысленные, своей выгоды не понимали и протестовали вовсю. Коней перевозили мало — только графских, только самых дорогих и породистых; остальных либо давно уже «проели» за время стояния под Атталией, либо оставили тем, кому выпало идти по берегом. Кроме того, и для людей-то места не хватало на этих кораблях, и так на каждое судно набилось под две сотни… И все эти христиане, мотаясь на волнах, страдая от морской болезни, обещая построить сто часовен, раздать все деньги бедным, да все что угодно — лишь бы опять оказаться на суше, — все эти люди непрестанно благодарили Святую Деву за место на корабле, за то, что они все-таки оторвались от проклятых берегов… Благодарил и Ален, вспоминая в вечерней молитве, о чем просила его матушка Сибилла, прижимая на прощание новоиспеченного рыцаря к своей мощной груди. «Ты, сынок, если будешь в Йерусалеме… Так ты когда войдешь к Святому Гробу-то, попроси и за мою нужду, если я тут околею, и меня Господь до Своего города так и не допустит… Скажи только: Господи, пусть Жеан из клервоской деревни, узник, не помрет в цепях, как вор какой, а спасется да покается… Ты запомни только имя — Жеан. Ему сейчас, кажись, третья дюжина пошла — да шесть лет уже, как он вдарился в ересь, дурак несчастный…» Матушка Сибилла, чей бестолковый отпрыск расплачивался за сочувствие Монтвимерским еретикам, продолжала надеяться на лучшее. Этим она выгодно отличалась от государя нашего, короля Луи.
Ален честно не забыл в очередной раз помолиться за узника Жеана — и уснул, тесно прижавшись боком к своему соседу по верхней палубе, уже более не обрашая внимания на легкую мартовскую морось, от которой наутро отсыреет плащ. Всему дурному рано или поздно приходит конец, и может быть, даже у мессира Анри когда-нибудь кончится его жуткая рвота. Хотя, впрочем, это все равно.
…Об остальном, пожалуй, не стоит много говорить. Позор и беда, делившие путь с крестовым воинством от самой Вифинии, не оставили франков и далее. Не помогли тут ни пышные антиохийские балы, в которых дамы искали забвения после Атталии, ни любовная история, развернувшаяся меж королевой Алиенорой и ее дядюшкой Раймоном де Пуатье, князем Антиохийским. Антиохия, зеленые цветущие поля долины Оронта сияли райской красотой, но и это ничего не меняло. Поход уже был проигран, и не имело значения даже то, что молодой король Иерусалимский приветствовал братьев-латинян в священном городе со слезами на глазах. Алена, кстати, в священный город не взяли. Потому что Анри опять разболелся после морского странствия, да так, что даже вставать не мог, и остался в Антиохии. Ален, конечно же, остался при нем. Правда, на совете в Акре наследник Шампани все же присутствовал — и прославился тем, что вскочил посреди речи какого-то епископа и вскричал яростно, рубя воздух сжатой в кулак рукою: «Мессиры, стыдно нам, давайте же возьмем хоть что-нибудь!..» Там пылкий Анри удостоися зреть даму Мелисанду, и Ален, вспомнив их с Аламаном давний спор о цвете ее волос, спросил о том своего сеньора. Тот нахмурил брови, вспоминая — (почему, Господи, Ты не даешь некоторым людям того, к чему они более всего стремятся, а другим, кому это не надобно, даришь чужие дары полной горстью? Ах, эн Джауфре, эн Джауфре…)
Так вот, Анри нахмурился, силясь вспомнить, и неуверенно изрек:
— Кажется, она черная такая. Или коричневая… Ну, темная, в общем. И малость седая… Но до чего ж она властная, ты не представляешь — ведь переспорила-таки нашего короля!..
Не принесла удачи и осада Дамаска; как известно, сарацины возложили последнюю надежду на какой-то особенный Коран (это такая мусульманская Библия, неужели ты не знаешь, глупый парень?), который выставили в главной своей мечети. И, как ни странно, Коран халифа Османа им помог. А ведь город уже почти что пал, торжество было обеспечено, с западной стороны Дамаск был едва ли не совсем открыт — но бес вражды все испортил. О, твоя франкская гордыня нас всех погубила, Роланд! Аой, и больше тут сказать нечего. Христианские князья перессорились, деля город, который сочли уже заранее завоеванным, и французы из Франции разделились со своими восточными братьями, франками Палестины, и развели в стороны лагеря, теряя все выгоды, которые сами шли им в руки… Чему ж тут удивляться, что Дамасское войско все же взяло в итоге верх, соединившись с подкреплением — новым каким-то видом сарацинов, туркменами, что ли — и султан Аюб говорил своему сыну, юноше по имени Салах-ад-дин, который с честью выиграл свою первую битву: «Вот, смотри, сынок, — христиане ужасно склочны, и слава Аллаху, что они таковыми были и будут всегда…» И юноша слушал, блестя глазами, не зная еще, какой ужасный меч на христиан задумала сковать из него судьба. А войско короля Луи отправилось прочь из-под Дамаска, и не опасную рану получил король, и Ален, дравшийся в этой битве как настоящий рыцарь, мечом мессира Аламана, заработал себе легкое сотрясение мозга и порубленную ключицу — от некоего молодого сарацина, против которого смог продержаться ровно две секунды. По положению своему в войске он был не рыцарь, а скорее оруженосец — повсюду следовал за Анри, подавал ему оружие, хранил его от ран, готовый в любую минуту уводить раненого… Вот сам и попался, напоровшись на противника втрое сильней и искусней себя. Лет через двадцать он безмерно удивился бы, скажи ему какой-нибудь Мерлин, с кем же это он сражался, как было имя того смуглого юноши, попортившего Жерарову кольчугу своим изогнутым мечом. Но у Господа все равно были на него другие планы, и Он послал Тьерри де Шалона, чтобы вовремя вмешаться в происходящее, и Ален остался-таки жив. Он даже испугаться-то по-настоящему не успел, когда понял, что, кажется, истекает кровью, а земля стремительно приближается, прибли…
…Когда он пришел в себя, был уже второй день пути от Дамаска. Когда-то мучимые холодом, в этом походе крестоносцы все время страдали от жары, но жажда оставалась все та же — из-за нее приходилось все время облизывать губы. Ален понял безошибочным чутьем раненого две вещи: первая — что он ранен легко и выживет, а вторая — что далее на восток он не попадет. А стало быть, нужно сделать, что обещал, прямо сейчас.
И когда лекарь-монашек по его просьбе вывел его из повозки наружу по нужде — мальчик, преодолевая слабость и подступающую тошноту, встал на карачки и наскреб из-под ног немного сухой летней земли, серой, с примесью бледного песка и мелких камушков. Завязал в тряпочку, узел торчал, как заячье ухо. Это для Этьенета. Святая Земля. Последний обет исполнен, теперь бы только вернуться — он так безумно устал… Неважно было даже, что до места турнира, до Эдессы так никто и не добрался, — более того, о ней словно бы все забыли. О том, как мстительный Нуреддин, вырезав все население почти под корень, сравнял с землей самые дворцы и церкви, а сирийские христиане так и не успели прийти на помощь, а граф Эдесский бежал под покровом ночной темноты, источая горькие слезы…
Да пусть источает сколько хочет. Не надо было бежать, вот мессир Анри бы не бежал.
…Так от всего устал.
И не он один — также безумно устал без конца терпеть поражение и король Луи. Теперь он собирался домой, жутко злясь на судьбу, на сирийских баронов, на хитреца Раймона Пуатьерского и на сопляка короля Иерусалимского, на собственных вассалов — глупцов вроде Анри или предателей вроде Жоффруа де Ранкона, а главное — на Алиенору. На юную прелестную супругу, которая вынудила его позориться перед всем лагерем, ночью похищать ее — собственную жену! — у ее сладкоречивого дядюшки, с которым даме, похоже, так нравилось проводить время. Развод, жуткий и долгий процесс, из-за которого французская корона навеки потеряла Альенорину Гиень, начал назревать уже тогда. Король Луи Седьмой был не из тех, кто умеет прощать.