— Порадовал ты меня, Авраам, — говорил Никитка. — Оказал большую честь. Зело наслышан я о твоем мастерстве — разносят молву, о нем по земле странники…
— И меня привела во Владимир молва, — отвечал Авраам. — И так подумал я: живем мы в разных концах Руси, а творим единое. И вяжет нас воедино не токмо язык. Не токмо вера. Едиными помыслами связаны мы от Дышучего до Русского моря, от Волги и до Горбов. Те же песни поет мамка детям своим в Рязани и в Галиче, во Владимире и Новгороде. И святая София наша так же внятна русскому сердцу, как и София киевская, и собор Успения божьей матери, и Ильинская церковь в Чернигове…
— Все, что сказываешь ты, все верно, Авраам. Но шибко чего-то боюсь я. Баловала меня жизнь — про то ты ведаешь. Все задуманное мною легло либо в дерево, либо в камень. А нынче стою над Клязьмой, слушаю глас толпы, смотрю на божьи храмы — и гложет меня сомненье: дале-то куды?.. Ну, сложу еще церковь о пяти главах, и еще… Воздвигну собор, каких не бывало на Руси, — а дале-то?..
Авраам удивился:
— На то ты и мастер, а другому дело твое не по плечу. О чем скорбишь — того не разумею. Обласкан ты Всеволодом, у народа в чести…
— Связаны руки у меня, ноги в железах — не двинуться…
— Ноша у нас нелегка, — согласился Авраам.
— Не про то я, — сказал Никитка. — Разгневался, слышь-ко, епископ наш Иоанн, как привел его Всеволод во Дмитриевский собор…
— Глядел и я, дивился: зело вольна твоя церковь, зело вольна…
— Иоанн-то так же сказывал: «Испоганил ты, — говорит мне, — ликами безбожными святой храм. Не молиться в нем, а водить хороводы. Миряне пальцами в стены тычут, скалят зубы. Почто богохульствуешь?»
— И Всеволод за тебя не вступился? — насторожился Авраам.
— Вступился, но тих стал и задумчив. И новые хоромы каменные ставить на своем дворе мне не повелел.
— Могуч Софийский собор. И в том искусство великого мастера, — помолчав, заговорил Авраам, — смотришь издали — и чудится, будто вытесан собор из единой глыбы. В землю крепко врос, шеломами подпирает небо — не сдвинешь. Гордится своей Софией новгородец, трепещет недруг… Но народ наш не токмо воитель — душа в нем живая, открытая земной красоте. Ее-то и вижу я в твоих храмах, Никитка. Легки они и праздничны, как светлый утренник. Не печалуйся — ишшо призовет тебя Всеволод. Да разве доверится он мастерам от угров иль немцев?! Сгонят пастыри народ на молитву, но соединить христово стадо будет им не по плечу. Чужим не проникнется мужик, а ежели и поклонится, то только для виду. Вернется в капища, в родные леса и болота — там ему к богу ближе, а вокруг все свое… У собора твоего, Никитка, мужик не на чужбине, а в знакомом лесу. Оттого и верит… Любит он свою землю, ляжет за нее костьми, нищим пойдет с сумою, а — не предаст. Всё это прочел я на твоих храмах, Никитка, — не печалуйся.
Хорошо говорить Никитке с Авраамом, хорошо сидеть за чистым столом, попивать квасок, а то и отвлечься от беседы, поглядеть на жену свою Аленку, уютно пристроившуюся в уголке возле печки с прялкой. Ловкие руки у Аленки, бежит волнистая пряжа из-под ее пальцев, как быстрый ручеек.
Годы прошли, а всё не стареет ее красота. Не в силах избыть ее ни седеющие волосы, ни мелкие морщинки в уголках таких же, как и прежде, улыбчивых и добрых глаз.
Маркуха уехал от них с дружиной каменщиков в Юрьев, редко подает о себе вести — одной Аленке скучно: хозяйство у них не ахти какое, хоромы тоже не как у князя. Управившись до полудня, садилась Аленка за кросенный стан или за прялку. Иногда приходили соседки, сказки сказывали или пели песни.
Иногда, потолкавшись на торговище, приносили всякие новости:
— У попа Овечки поросенок в Клязьме утонул…
— Сказывают, княгинюшка наша опять же балует игуменью Досифею — поднесла ей икону в золотом окладе и с каменьями. Сама наезжала в монастырь с сынами. Меньшой-то у князя ши-иб-ко хорошенький, а Констянтин вымазал боярину Однооку ворота дегтем. Почто бы это?..
— Про Звездана слухи дошли, будто он в Новгороде со Словишей…
— Слышь-ко, Оленка, что баба Агапья сказывала: лучше нет для росту волос, как отвар из ивовой коры и дедовника. Косища-то у нее в руку — средство верное…
— Ты Омелицу-то помнишь ли? Так она зубами завсегда маялась, сердешная. Нонче как рукой сняло. Заговор, говорит, дала ей убогая старушка. Хошь скажу? Перво-наперво возьми березову почку и над нею чти: «Первым разом, добрым часом, зубная скорбь, уймись, больше на зуб не ломись! Как этим сучьям на корнях не стоять, отроков не пущать и ветками не махать, так зубам не гнить, болезнь в себе не водить. Заговор мой крепкий по сей день, по сей час, на веки веков…» А после почку-то в воду окуни — и на зуб. Враз заживет!..
Скучно Алёнке, не с кем душу отвести — сынок всё больше с отцом да с отцом. Вот и ныне собирается с камнесечцами. У Никитки для него отказа никогда нет.
— Тебя как зовут? — спросил Авраам паренька.
— Улыбой, — серьезно отвечал он.
— А почто с матерью не сидишь?
— Баба она…
— А ты мужик?
— Ага, — живо кивал Улыба. — Возьми меня, дядька, заутра с собой.
— Ты у батьки спроси.
— Батька, возьмешь меня с собой? — спрашивал Улыба, весело скаля зубы.
— Куды уж без тебя! — махал Никитка рукой.
Улыбе уже двенадцать минуло. Это для мамки он малец, а Никитка разговаривает с сыном серьезно. Маркуха был не свой, но и того вывел он в мастера. Улыба оказался тоже смышленым. Не боясь высоты, карабкался он вслед за отцом по лесам, работал топором и тесалом, умел замешать раствор и пригнать на растворе камень. С виду хрупкий, Улыба был силен и вынослив. К материной юбке не жался, не хныкал и стойко сносил затрещины отца. «Корень учения горек, да плод его сладок», — приговаривал Никитка. Ему, чать, и самому перепадало от Левонтия…
На старом княжом дворе у Золотых ворот подновляли обветшавшую церковь. Сюда и привел Авраама Никитка.
Мужики, приметив мастера, живее застучали зубилами. Когда он подходил, вставали, снимали шапки, кланялись.
Улыба юркнул за кучу строительной трухи, которой забивали пустые полости стен, взбежал по жиденбхим мосткам на леса, и скоро синий кожушок его замелькал возле самого купола, где, привязавшись веревками к кресту, работали позолотчики…
Людей из своей дружины Никитка знал всех в лицо, подходил к ним, заговаривал, иногда сам брал в руки тесало — показывал, как следует срезать камень.
Двор был весь заезжен подводами, в лужах валялись обрезки железа, в воздухе висела мелкая известковая пыль…
Под сводами церкви было сумрачно и пусто, как в бочке. Из прорезей в барабане, как в щели, цедился скупой свет. Никитка оглядел стены и остался доволен: мужики потрудились на славу. Пройдет еще совсем немного дней, и придут сюда богомазы, а к весне церковь будет не узнать — украсят её росписи и позолота, засияет алтарь, затеплятся пред иконами лампадки и свечи…
Узнав о приезде Авраама, другим вечером в гости к Никитке нежданно-негаданно наведался кузнец Морхиня. Хоть был он и чист, и в белой рубахе, но едва только переступил порог, как повеяло в избе крепким запахом горелого железа. Бедовые глаза Морхини быстро ощупали гостя.
Авраам понравился ему — человек простой, бывалый, сидит спокойно, натруженные руки положил на столешницу, улыбается открыто, в глазах — любопытство.
— Входи, не топчись у порога, — пригласил Никитка.
Морхиня улыбнулся и сел на лавку. Вошла Аленка, молча поставила на стол корчагу с медом, так же тихо удалилась. На печи ворочался Улыба.
— Вчерась встретил на исаде купца из Новгорода, — сказал Морхиня. — Узнал от него, будто пришел в город игумен Ефросим, добивался Мартирия, бунт был велик. Тако ли?..
— Тако, — ответил Авраам.
Посоловев от выпитого меда, Морхиня рассматривал гостя в упор.
— Сказывают, будто в обиде Ефросим, что не его избрали владыкой…
Авраам почесал пятерней бороду, взглянул на кузнеца косо:
— Кто сказывал?
— Пришлые из Новгорода…
— Купцы?
— А кто же еще.
Авраам обмолвился:
— А про то не сказывали, что наведываются к Ефросиму в святую обитель Иоанновы послы ежедень?
— Про то не сказывали. А вот слыхал я, будто снарядил Мартирий своих людишек к Роману на Волынь…
— На то он и владыко. Ему дале видать…
— А людишек тех схватили и ко Всеволоду отвезли… Во дворе-то у Нездинича — крепкий князев надзор. Почто сносится владыко с Романом?..
— Новгород — моя отчина, кузнец. Да тебе-то что? Почто меня пытаешь? В Боярский совет я не вхож.
Морхиня удовлетворенно покашлял в кулак. Въедливый был он мужик. Кузня его — первая, если ехать в слободу от Золотых ворот. Кто ни появится, завернет к нему: одному коня подковать, другому обода на колеса новые наклепать, а иному просто водицы испить. О разном болтают люди, пока он занят работой. В кузне у него тепло, жаркий огонь трепещет в горне. А крепкий мед развязывает языки.