— Чего грозится-то? — удивилась монашка.
— Аль не слыхала?
— Наше дело — богу молиться, — скромно отвечала Феодора.
— Пустил его Одноок по миру, все богатство отобрал, избу тож — вот эту самую… Да ты не печалуйся, матушка: сам Веселица всему виной и причиной. Жил неправедно, вот его господь и покарал… Одно слово, убогой он.
— Убогих бог любит, — сказала Феодора. — А мальцы ваши убогим помыкают.
— Неразумны ишшо, вот и скалятся…
Ребятишки наседали на Веселицу со всех сторон, со смехом валили на землю. Он отбивался от них, как мог.
На помощь мальцам поспешили замешкавшиеся было у ворот отроки. Отшвырнули ребятишек, прижали Веселицу к плетню. Стали размахивать кулаками.
Бабы запричитали в голос, принялись стыдить своих мужиков:
— А вы что рты разинули?
— Убого бьют — вам все нипочем.
— Нынче Веселицу — завтра за вас примутся. И так житья никакого от них не стало…
Мужики поначалу пересмеивались, отмахивались от надоедливых баб. Но, когда отроки сбили Веселицу наземь и взялись пинать лежащего ногами, забеспокоились:
— А и впрямь, доколь боярским прихвостням человека страмить?
— Эй вы, волки гривастые, будя вам колотить Веселицу!..
Отроки не слушали мужиков, занятые привычным делом. Кряхтели, посапывали, с удовольствием приговаривали:
— Будя тебе боярина нашего поносить.
— Раз проучили — проучим ишшо!..
Мужики загалдели, нестройно двинулись по улице.
— Кому сказано, оставьте убогого! — послышались смелые голоса.
— Ступайте, мужики, по избам, — дерзко отвечали отроки. — Не то и вам перепадет.
— Эко разохотились! — из толпы вывернулся кряжистый парень, с незлобивой улыбкой на бледном лице выдернул из плетня липовый кол.
— А ну, помогай, кто смел! — крикнул задиристо и весело. Размахнулся, огрел ближайшего отрока по ягодицам.
— Так его! — подначивали бабы.
— Бог в помочь! — закричали мужики и, поплевав на ладони, принялись расшвыривать и бить по загривкам боярских приспешников.
Потасовка перерастала в драку. Про Веселицу забыли. Вспоминали всяк про свои обиды:
— Это тебе, сивый мерин, за Агапку!
— А это — должок за порушенные борти!..
— За боярского кобеля. Покусал прошлым летом мово Ковдюшку…
— А вот получай за клин, что прирезал Одноок к своему огороду!.. Мой клин, моя земля!..
Наваляли отрокам на долгую память, загнали во двор, еще издевались под воротами:
— Сопляки желторотые!..
— Псы шелудивые!..
Тем временем, отделясь от толпы, Феодора уговаривала харкающего кровью Веселицу:
— Ты о меня обопрись, миленький… Ну-ко.
Веселица бормотал в беспамятстве:
— Убивцы, звери лютые… Ко князю пойду, ко князю…
— Ко князю? — усмехнулась Феодора. — Князь тя рассудит…
— Князь рассудит…
— Мужика мово рассудил…
— Да ты кто такая? Откудова взялась? — подозрительно воззрился на нее Веселица отекшим глазом.
— Не видишь, что ль? Черница я. Феодора…
— То-то что черница. Не твое это дело — мирское. Почто встряла? Пущай бьют… Пущай…
Терпеливо снося упреки, Феодора подталкивала Веселицу в спину, свернув за угол, вынула из холщовой сумы тряпицу:
— Ha-ко, лицо утри.
Стих Веселица, покорно вытер лицо, поплелся, прихрамывая, с ней рядом. Слово за слово, пока дошли до Медных ворот, Феодора узнала про него почти все.
Страж у ворот, улыбаясь, окликнул монашку:
— Помогай бог, сестра Феодора!
— Дай бог и тебе счастья, — отвечала монашка.
Стражу наскучило без дела. День ото дня — все одно и то же. Прислонив копье к стене, он сидел на скамеечке, расставив ноги рогатиной, грелся на солнышке, довольно жмурился.
— А ты куды, Веселица, путь наладил? — спросил воротник.
— На Кудыкину гору, — отвечал Веселица.
— А далеко ли гора-то? — скучая, переспросил воротник.
— Отселева не видать. Отчепись ты!..
Откинув голову, воротник зашелся неслышным смехом — над открытым вырезом суконника [116] прыгал обросший седыми волосами кадык.
— Шутник ты, Веселица, — сказал он, вытирая согнутым пальцем выступившие на глазах слезы. — А синяк у тебя откудова?
— Однооковы псы наваляли…
— Неуемен ты, Веселица.
— За правду завсегда наваляют…
— Суд людской — не божий. Бог — милостив.
Из-за ворот вылетела навстречу Веселице с Феодорой стайка ворон. Над Лыбедью сумеречно виднелись перелески. Темнело. Сиверко гнал на город сбитые над полями в лохматые кучи облака.
Из печи выносило струистый дымок, потрескивала береста. Теремок, вертя хвостом, стоял возле лавки и тыкал в щеку Веселицы холодным влажным носом.
— Ну, чего тебе? — сказал Веселица, все еще пребывая в спокойной дреме и не приподымая головы. Пес взвизгнул и присел на задних лапах. У него были смиренные, как у хозяина, глаза, в приоткрытой пасти мотался красный язык.
Веселица нехотя встал, напялил на плечи влажную одежду и вышел за тоненько скрипнувшую дверь.
Мисаил рубил дрова. Повесив на сучок однорядку, он стоял посреди припорошенной снегом поляны в застиранной нательной рубахе, заносил топор над лесиной и, с силой опуская его, громко выдыхал.
— Дай-ко мне, — попросил топор Веселица.
— Богу наперед помолись, — буркнул Мисаил, не глядя.
Веселица потоптался неловко, с виной в голосе промямлил:
— Не серчай, отче.
Мисаил продолжал молча рубить дрова.
— Крепок ты, — польстил смиреннику Веселица. — Силушка из тебя так и прет…
Мисаил опустил топор.
— Ну что пялишься? — спросил хоть и грубовато, но с потаенной добротой.
— Поразмяться бы…
— Ну-ко, — протянул Мисаил топор. — Передохну покуда.
Снял однорядку с сучка, набросил на плечи. Веселица обрадованно схватил топор, непутево зачастил легкими ударами. Лесина была тугая и влажная, топор отскакивал от нее, разбрасывая мелкую щепу.
— Слаб ты ишшо, — говорил Мисаил, стоя рядом. — Сока ишшо не набрал. А туды ж петушишься. Почто в город зачастил?
Веселица выпрямился, глядя в сторону, пощупал пальцем синяк.
— Душа истомилась, отче.
— Оттого истомилась, что помыслы все твои суета и тлен. В ночь-то стонал дюже, зубами скрипел. Думал, огневица у тебя…
— Помереть бы мне…
— Помереть — дело не хитрое.
— Что делать-то?
— Смирись и не богохульствуй.
Веселица в сердцах бросил топор.
— Все одно заладил: смирись да смирись… Нешто слов у тебя других нет, отче?
— Другие-то слова у других для тебя припасены. Ввергают помыслы твои в безумие, распаляют сердце. В смирении обретешь благодать, в смирении!..
Сорвался Мисаил на крик, глаза стали красны и неистовы — Веселица, испугавшись, даже отпрянул от старца. Таким не видел он его еще ни разу. Теремок тоже встрепенулся, дивясь хозяину, закружился с громким лаем на поляне.
— Ишь ты, божья тварь, — сам смутившись от неожиданного гнева, проговорил смиренник и торопливо перекрестился. — Господи, вводишь ты меня во грех, Веселица… Дай-ко топор!
Снова повесив на сучок однорядку, Мисаил с еще большим ожесточением принялся за лесину.
Неожиданно Теремок навострил уши, подобрал хвост, зарычал и вдруг, отчаянно залаяв, бросился в припорошенные снегом кусты.
Укутанная в меховую душегрейку, из-под которой выглядывали полы строгой монашеской ряски, на тропе показалась черница с плетенкой из луба за спиной и палкой в руке.
Остановившись над преградившим ей дорогу Теремком, она ласково проговорила:
— Собачка, собачка, вот тебе хлеба краюшка. Не ярись — пропусти к хозяевам…
Теремок не то понял ее, не то уловил ласковость в ее голосе — приветливо завилял хвостом, вернулся к Мисаилу и свернулся клубком возле его ног.
— Бог в помощь, люди добрые, — сказала монашка, выходя на поляну.
— Спасибо на добром слове, — ответил Мисаил и воткнул в лесину сочно хрястнувший топор.
Монашка подошла к Веселице, поглядела на него снизу вверх, улыбаясь, и певуче спросила:
— Не признал не то?
— Феодора это, — растерянно произнес Веселица, оборачиваясь к Мисаилу. — Вчерась — вместе из города шли…
Мисаил посопел и строго пробубнил:
— Проходи, что ль, коли пришла.
— Спасибо, дедушка, — поклонилась ему Феодора. — Дай тебе бог здоровья.
— Здоров покуда, — ворчливо сказал Мисаил.
В тепле Феодора расстегнула душегрею и скинула к ногам плетенку.
— А я вам монастырского угощенья принесла, — сказала она.
Мисаил поставил в печь горшок с водой, подул на тлеющую бересту, подбросил в огонь сухих сучьев.