— Не попригожу вы, отцы и братие, челом бьете, — таинственно сказал он новгородцам. — И как вас великому государю на том челобитье жаловать? Не попригожу...
— Почто не попригожу? — удивился владыка.
— Мекайте сами, — загадочно ответил Бородатый. — А захочет Великий Новгород бить челом — и он знает, как ему бить челом.
На слове как он сделал ударение. В этом ударении слышалось что-то роковое для Новгорода, грозное, зловещее — бесповоротное решение его судьбы.
Послы оставались в стане — не отпускали...
А Новгород между тем ждал их возвращения. Что там происходило — того и старец Нафанаил, последний новгородский летописец, не в силах был передать: «За слезами убо не видел ни листа, на чем писать, ниже куда тростию скорописного мокать»...
В отчаянии новгородцы все еще укреплялись, насыпали валы острожные и из мертвых, не доеденных собаками и воронами тел человеческих, прикрытых кое-как мерзлою землею, делали себе бойницы и засеки...
Вече уже не собиралось, а вечевая площадь и все улицы так просто стонали голосами. Вечевой звонарь все это видел и, сидя под колоколом, коченеющими руками шил себе саван.
Марфа надела суровую власяницу на свое нежное, пухлое тело и ходила по больным и умирающим, разнося им милостыню успокоения «ради души болярина Димитрия», старшего своего сына, и «новопреставленнаго» болярина Федора, младшего сына, о котором она узнала, что он умер в заточении, где-то в далеком Муроме... Как горькое безумие прошлого, она часто вспоминала о князе Олельковиче и представляла княжескую корону на своей седой голове... «О, суета суетствий!..» А как сладка была эта суета...
Послы все томились в московском стане, моля допустить их вновь на очи великого князя. Вместо князя к ним являлся Степан Бородатый.
— Не попригожу, не попригожу бьете челом, — твердил он новгородцам. — Для чего вы отпираетесь от тово, с чем приезжали на Москву Захар да Назар, и не объявили, каково государства хотите вы, и тем возложили на великаго государя ложь.
— Мы не лгали, — оправдывались новгородцы.
— А не лгали, так не попригожу бьете челом... А восхощет Великий Новгород великим князем бить челом — и он сам знает, как бить челом...
Новгородцы, наконец, с отчаянья повинились в том, в чем никогда не были виновны: приняли на себя личную вину Захара да Назара, которыми им постоянно кололи глаза.
— Мы винимся в том, что посылали Назара и Захара и перед послами великаго князя заперлись, — проговорили они свой приговор.
Бояре пошли к великому князю и вскоре воротились от него с ответом.
— А коли вы, — отвечал он через бояр, — коли вы, владыка и вся отчина моя, Великий Новгород, пред нами, великими князи, виноватыми сказались и сами на себя свидетельствуете и спрашиваете, какого государства мы хотим...
— Мы о сем не спрашивали и не спрашиваем, — перебил боярина один из новгородцев.
— Не перебивай слово государево, — сердито остановил его Бородатый. — Слово государево что литургия — перебивать не годится.
Боярин продолжал: «...и спрашиваете — какого государства в нашей отчине, Великом Новгороде, как у нас в Москве...»
Новгородцы в отчаянье опустили руки. «Заставили-таки принести на себя веревку и свить мервую петлю! О московское лукавство!» — колотилось в сердце у владыки; но он смолчал.
Тогда новгородцы решились на последнее средство: подействовать на алчность московскую. Они по опыту знали, что это была за бездонная копилка — «казна осударева», как на Москве любили изречение из нового московского евангелия: «Чтобы нашей осударевой казне было поприбыльнее».
— Пускай бы великий князь, — предложили они, — брал с нас на каждый год со всякой сохи по полугривне, держал бы наместников своих и в пригородах, как в Новгороде, токмо чтоб суд был по старине, не было бы вывода людей из новгородской земли и на службу в низовскую землю новогородцев не посылали бы. А мы ради боронить рубежи, что сошлись с новгородскими землями... Да чтоб великий князь в боярские наши вотчины не вступался.
Опять бояре толкнулись к великому князю и опять вынесли суровую отповедь. Вот слова великого князя:
— Я сказал вам, что мы хотим такого государства, какое в нашей низовской земле — на Москве; а вы нынче сами мне указываете и чините урок нашему государству... «Так что ж это за государство!»
Ничто не помогало! Одно слово — налагай на себя руки! Но и в петле все еще есть надежда...
— Мы не учиняем урока государства своим государям, великим князьям! — в отчаянье всплеснул руками владыка. — Ино Великий Новгород низовскаго обычая не знает — как наши государи, великие князья, держат там, в низовской земле, свое государство?
Почва уходила из-под ног несчастных: они уже сами говорят — «наши государи». А давно ли за одно это слово разнесли на подошвах сапог и лаптей кровавые клочки тел посадника Василия Ананьина, да вечного дьяка Захара, да подвойского Назара, а остатки их и волосы, смешанные с грязью, вечевой звонарь защищал от своего прожорливого ворона.
А теперь уж все пропало — не до слов больше... Государи так государи — все равно! Новгород уж умер.
— Нету послов, нету! — с тоской посматривал звонарь на московский стан. — Померли они, чи и им головы урезали?
И он, словно потерявший рассудок, обращался к ворону:
— Полети, сынок, полети, воронушко, принеси от них висточку...
— Со свя-тыми упо-кой! — раздавался по улицам Новгорода погребальный гимн.
Это пел слепой Тихик: он хоронил новгородскую волю, а сам плакал... И что ему, слепому нищему, была новгородская воля! А все жаль... Да вот и мне, пишущему это через четыреста лет после того, как она прошла и быльем поросла, жаль ее!
Но ворон не приносил звонарю весточки. Ее принесла кудесница, та старая кудесница, что жила за городом в каменоломнях. Она, как знахарка, бродила по московскому стану, и там ее все знали.
И вот как она все узнала. На святках, гуляя у князя Холмского, Степан Бородатый хватил через край — перепил маленько. После этого у него сделался «чемер» — болезнь эдакая московская. Так кудесница у него якобы «чемер срывала», а может, была у него и по другим делам. От него она все узнала и рассказала звонарю, своему старому знакомому.
— Впустили это наших к нему, — рассказывала она, — а ен сидит на золотом столе, золоту палку в руках держит... А глазищи у ево во каки... А вокруг ево боляре тихеньки-претихеньки, словно песики махоньки... А наши-то стоят и плачут. А он и возговорить, точно вечной колокол...
— Ну уж, бабка, — обиделся старик, — далеко ему до колокола.
— Ну, не как вечной, а как юрьевской... Ен и молвит: «Отдайте мне Марфу-посадницу, тогда я отдам вам нелюбье мое».
Дело было однако же не совсем так. Истомивши послов напрасным ожиданьем, великий князь велел, наконец, пустить их к себе на очи.
Когда послы вошли, то Иван Васильевич, ласково взглянув на них, что с ним редко бывало, подошел к владыке под благословение и, стоя среди палаты, сказал свое последнее, роковое решение:
— Вы мне бьете челом, — произнес он с своею обычною точностью, — чтобы я вам явил, как нашему государству быть в нашей отчине, Великом Новгороде. Ино ведайте — наше государство таково: вечу и колоколу в Новегороде не быть.
Некоторые послы отшатнулись и перекрестились...
— Посаднику не быть...
Он помолчал. В палате, казалось, никто не дышал. Только у владыки хрустнули пальцы...
— Вечу и колоколу не быть... посаднику не быть, — шептал, стоя в стороне, Бородатый, словно бы это была молитва.
— Государство свое нам держать, как подобает великим князьям, как держим мы свое государство в нашей низовской земле. И земли великих князей, что за вами, отдать нам, чтоб это наше было. А что вы бьете челом мне, великому князю, чтоб не было вывода из новгородской земли и чтоб мне не вступаться в боярские земли, и мы тем жалуем свою отчину, и суд будет по старине в Новгороде, как в земле суд стоит.
Больше он не сказал ни слова и вышел.
— Вечу и колоколу не быть... посаднику не быть, — растерянно, точно во сне, бормотали новгородцы, дико озираясь.
— Господину Великому Новугороду не быть... всем нам не быть...
— Помереть, помереть — ничего боле не осталось.
— Что вы?.. Зачем же? — утешал их Бородатый. — Вона мы-ста живем за осударем, великим князем, а не помираем...
— Что и говорить!.. Помирать не надобеть.
— Ну и вы, братцы, поживете — свыкнетесь. А свыкнется — слюбится.
— Вечу не быть... колоколу не быть... посаднику не быть, — бормотали свое новгородцы как потерянные. — Помереть — одно осталось...
Когда они наконец несколько пришли в себя и увидели, что дело их уже бесповоротное, что и их веча, и посадники, и их дорогой вечевой колокол с его живою, для каждого новгородца понятною речью отошли в вечность и похоронены на московском кладбище, — они решились попробовать сберечь хоть что-нибудь, хоть частицу своей воли — свой суд и свою личную неприкосновенность, чтоб их по крайней мере не брали на службу в эту страшную «низовскую землю», в эту ужасную Москву, — не звали туда на «Шемякин суд», не «выводили», не угоняли в полон.