Многие спешили на могилы отцов, чтобы проститься с ними и с новгородскою волею.
Слепой Тихик, ходя по улицам, продолжал петь «со святыми упокой». Во всех церквах шел перезвон как по покойнике. Это заметили москвичи и не велели звонить. Тогда общий плач стал еще слышнее и раздирательнее. Павша Полинарьин, бывший жених Остромиры, пригнанный в церковь для присяги вместе с прочими, не хотел целовать креста.
— Целуй слово и крест Спасителя нашего, — напомнил ему Бородатый.
— Мне нечем целовать, — отвечал Павша.
— Как нечем, малый?
— Видишь — мои губы ворон склевал.
— Ну, приложись так.
— Я не пес, чтобы Христа зубами тыкать.
— Так я те в зубы-те крестом!
И Бородатый действительно ударил Павшу в зубы крестом, но получил такой сдачи, что сам потерял три зуба. Павшу взяли «за приставы» — и его белые зубы вместе с челюстями и черепом сгнили потом где-то далеко в «низовской земле», за Окою...
У Ярославова дворища, на вечевой площади, собрались последние вечники, чтобы проститься с колоколом. Но москвичи не пустили их на колокольню: они сами туда отправились снимать колокол.
Старик звонарь заперся было на своей башне, но москвичи выломали дверь и взошли на башню. Звонарь встретил их с оружием в руках — с старым, заржавленным бердышом, которым он в блаженное время лучину себе щепал по зимам; но бердыш у него отняли и сбросили с колокольни, а самого хотели связать. Старик с плачем бросился им в ноги.
— Батюшки! Родимые! Дайте простица с колоколушком! Родимые, не погубите! — вопил он так горько и беспомощно, что москвичи сжалились над стариком.
— Ну, прощайся, старина... Али он тебе сыном был?
— Батюшки! Голубчики! Сыночек он мне... Отец родной... кормилец мой! — бессвязно бормотал старик.
Он обхватил колокол руками, колотился об него головою, целовал, плакал, приговаривая:
— Прощай, колоколушко! Прощай, сыночек, золото мое — серебро!.. О-о!
— Полно, старина, будет тебе плакатца-то!.. Ишь, словно с жаной цалуетця... — Старика оттащили от колокола и стали снимать новгородскую вековую святыню. Колокол, казалось, стонал, но так глухо, точно в самом деле умирал.
Старик как помешанный бегал то к тому, то к другому, ломая руки.
— Батюшки! Голубчики! Легче! Не ушибите вы ево, не уроните! Для Бога прошу — легче!.. Не так... не так, кормильцы!.. За ушко-то легче, не отломите! Ох, язычок-от не надо... не надо трогать... легче! Не зашибите... Бочком... бочком ево, золото мое червонное...
Встревоженный вознею на колокольне, ворон заметался и закаркал над самыми головами москвичей, задевая их крыльями.
— Кой черт! Откудова он взялся!.. Ах, аспид! — удивлялись москвичи.
— Чур... чур!.. Ах ты, дьявол!
Крик ворона, казалось, усилил отчаянье старика. Он всплеснул руками:
— Воронушко! Миленькой! Смотри... Смотри! Берут ево, берут колоколец наш... Господи! Что ж это будет...
С площади смотрели новгородцы и горько качали головами.
— Эх! Христа со креста сымают — и греха на них нетути... Жиды, сущии жиды!..
Когда колокол спускали с колокольни, он раза два прозвонил.
— Заговорил, заговорил колоколушко! — кричал старик, сбегая с помоста. — Прощаетца с Новгородом... О-ох!
Площадь уже была полна народом, но ее, для порядка, стеной окружали московские и татарские конники. Тут же, под колокольней, стояли уже сани-дровни, которые должны были везти колокол в московский стан.
— Заговорил, батюшка!.. Заплакал колоколец!.. Прощаетца с детушками!
Стоны и вопли новгородцев, смотревших, как тихо, качаясь и вздрагивая, спускалась вниз их древняя святыня, заглушили последние, «незаконные» удары колокола, глашатая утраченной ими воли.
— Прощай, прощай, наш вечной колокол! — раздавались голоса, — Прощай, родимый! Прощай, наша волюшка!
Опускаясь все ниже и ниже, колокол стал прямо на сани. Толпа бросилась было прощаться с ним, но конники всех отпирали от саней. Не отгоняли одного звонаря — так он был жалок. Даже один татарский конник, видя, как старик, голося и причитая, бегал вокруг саней и то соломки под бока колокола подсовывал, «чтоб ему помягче было», то вытирал его полой своего зипунишка, сжалился над стариной.
— Зачим, бачка, плакал? Он и на Москву зыванить будет — ай-ай хорошо!
Сани тронулись, сопровождаемые отрядом конников. На облучке саней сидел знакомый уже нам татарин Ахметка, тот самый, что в Русе рубил головы Димитрию Борецкому с товарищами, и правил лошадьми. Звонарь еле успевал за своим колоколом.
За санями же, по сторонам, шли толпы новгородцев. Многие из них также плакали, особенно бабы, а когда сани равнялись с чьим-либо домом, то все выбегали за ворота, снимали шапки, кланялись и крестились, точно бы мимо них провозили покойника.
Когда сани с колоколом, выехав из Словенского конца, проследовали через «великий мост» и въезжали в конец Людин, то на самом Побережье встретились с другими санями, пошевнями, тоже окруженными конниками и тоже следовавшими по направлению к загородному селу боярина Логинского, где теперь был стан великого князя.
В пошевнях, в богатой собольей шубе, закутанная черным платком, из-под которого кое-где выбивались прядочки седых волос, сидела старуха, по-видимому погруженная в глубокую думу. Морщины, такие резкие и отчетливые, бороздили ее некогда красивое лицо. Она, казалось, ничего не видела. Рядом с ее санями шел юноша, высокий и стройный, в богатой шубе и высокой боярской шапке, из-под которой выбивалась целая масса черных вьющихся кудрей. Он часто оглядывался назад, на Новгород, и, казалось, прощался с ним.
Это везли в московский стан Марфу-посадницу, и рядом с нею шел ее внучок, теперь уже совсем большой юноша, лет семнадцати-восемнадцати, и уже не Исачко, а Исаак Борецкий — последний из рода Борецких, посадников Господина Великого Новгорода.
Марфа смотрела совсем старухой.
Увидав колокол и плачущего за ним звонаря, она перекрестилась.
В это время, пробившись сквозь ряд конников, к Марфиным саням с плачем бросилась какая-то девушка. Голова ее не была прикрыта, и льняные волосы, совсем незаплетенные, трепались по ветру, окутывая и плечи ее, и миловидное личико.
— Матушка моя родимая! Мама моя милая! Возьми меня с собою!.. Для чево ты раньше не признала меня, не сказала мне, что я чадо твое! Матушка!.. Мне крестница все сказала и крест твой отдала мне. О, проклятая я! Сгубила Новгород! Я тебя сгубила, матушка!
Марфа вся задрожала, услышав эти крики девушки. Она приподнялась, протянула руки:
— Иди, иди ко мне, дитятко! У меня никого не осталось. Я мать твоя проклятая... Я боялась суда людского — и покинула тебя... А Бог наказал меня. Иди же ко мне, чадо мое милое!..
И она закутала шубою молодую девушку, крестя и целуя ее. Это была Горислава, мнимая внучка кудесницы.
Поезд не останавливался. Впереди ехала Марфа, а за нею следовал колокол. Старый звонарь уже не плакал — нечем было. Зато ворон, видя своего воспитателя в необычном месте и в необычной обстановке, отчаянно каркал, летая над поездом...
Впервые — отдельным изд.: Господин Великий Новгород. Исторический роман. Спб., 1882.
Печатается по изд.: Мордовцев Д. Л. Полное собрание исторических романов, повестей и рассказов: В 33 т. Т. 4. Кн. 8. Спб., 1914.
См.: Мордовцев Д. Л. Знамение времени. М.; Пт., 1923. То же. M., 1957.
Данило Мордовец. Твори. Киев, 1958.
Основой этого рукописного собрания стало услышанное супругами Мордовцевыми непосредственно от самого Шевченко: они встречались с Тарасом Григорьевичем в 1859 г. в Петербурге.
Из предисловия автора к первому (1870 г.) изданию «Гайдамачины».
Автор сознательно вводит анахронизм, так как современное летосчисление от Рождества Христова было принято на Руси только в 1700 г. До этого же вели счет «от сотворения мира». Тогда это — «...утро 15 ноября 6978 года».
Восьмиконечный крест — бывший в Русской православной церкви до реформ Никона. На традиционном для всех христиан четырехконечном кресте еще две перекладины: вверху с титлами («винами» распятого Христа), внизу перекладина-подножие — символ «Мерила праведного», весов Суда Божьего, указующего на два возможных пути, рая и ада, для каждого.
Амвон — возвышение в церкви перед алтарем, с которого читается Евангелие и произносятся проповеди.
Относящиеся к городским зажиточным сословиям, а также несущие службу при дворе князя или посадника.
Дароносица — сосуд в виде ковчега, служащий для хранения и переноса причастного хлеба, святых даров.
Воздух — пелена для покрытия в церкви сосудов со святыми дарами.