старого Нерона, молодого чёрного пуделя, наречённого тем же самым именем, – а живое создание, не понимая, что с этими людьми делается, оперевшись на плачущего Яна, ужасно лаяло. Бедный слуга, отправляясь за паном, взял с собой воспитанника, чтобы им похвалиться, а может, припомнить Орбеке лучшие их, спокойные времена.
Молодой Нерон, как кажется, по прямой линии потомок своего предшественника, напоминал его шерстью, характером и привычками. Не видел он никогда Орбеки, но инстинктом угадал в нём будущего пана, и любезно к нему ластился.
– Гм! Значит, все, как стоим, в Кривосельцы, – воскликнул пан Валентин. – Всё же ты мне, Славский, не откажешь в том, чтобы хоть проводить меня на мои старые руины.
– Ну, я, – ответил Славский, – я там не так уж нужен, но… хоть позже навещу.
– Нет, нет, поедешь с нами.
– Посмотрим, сначала Лафонтен рассудит, можешь ли ехать.
– Я его слушать не думаю, – прервал Орбека.
Довольно весёлый разговор протянулся до вечера. Ян долго не покидал порога, широко рассказывая историю Кривоселец, потому что ему казалось, что его пана так же должно всё интересовать, как интересовало его. Все смерти, рождения, свадьбы, хозяйские поражения, падение старой груши от ветра ночью, пожар в Осиповой хате, кража охвостья из хранилища, трещина на клавише фортепиано и т. п. с необходимыми подробностями и обстоятельствами были рассказаны. Нескоро Ян дал пригласить себя на ужин к панне Анне.
Знакомство между ним и ей, хоть сначала казалось трудным, потому что Ян был какой-то кислый и недоверчивый, вскоре, однако, пошло наилучшей дорогой. Ян почувствовал сердце и понял, а скорее отгадал положение, и как в начале показывал свою антипатию, так потом сильно привязался к сироте, которая так тихо, мило, набожно умела любить его пана.
Может, так же (мы все люди) Анулька в опасении влияния Яна немного постаралась о приобретении его милости. Бедная угождала даже Нерону, чтобы в этом доме не было живой души враждебной, чтобы всем стать нужной и милой.
Ясь сиживал у неё, или слушал щебетания о путешествии, о болезни, о пережитых бедах, или сам долго и обширно говорил ей о долгой жизни в Кривосельцах, рисуя это Эльдорадо самыми живыми, какие имел, красками.
Орбека тем временем, остыв от первого впечатления, когда решительно пришлось выбираться из Варшавы в деревню, почувствовал себя тронутым какой-то непередаваемой тоской. Сам этого себе объяснить не умел, почему этот плац мученичества, это место, отравленное таким количеством горьких воспоминаний, тянуло его каким-то непонятным очарованием.
Он считал себя совсем здоровым, а что-то осталось на дне сердца от прошлой болезни. Ян не на шутку паковался в дорогу.
Доктор Лафонтен, однако же, объявил, что больной должен постепенно начать выходить, наслаждаться движением, ездой и пробовать свои силы. Поэтому отъезд был отложен до тех пор, пока доктор не даст своего формального разрешения, а тем временем пешие прогулки, после обеда экспедии в экипаже со Славским по околице приготавливали к дороге.
Протянулось это как-то достаточно долго, Орбека всегда говорил о путешествии и всегда находил невольно какое-нибудь к нему препятствие.
Но все, даже достойный законник, перестали бояться опасности, для которой ни малейшего вероятия не было. Орбека ходил на долгие прогулки по околице в одиночестве, иногда со Славским, спокойно планировали будущую жизнь в Кривосельцах.
Небо было ясное и ничего грома не обещало – и однако был он так близок!
Ни Славский, не имеющий отношений с тем светом, в котором жила пани Люльер, ни Орбека, оторванный от него, не знали о судьбе, которая встретила авантюристку, и о её возвращении в Варшаву. Доктор Лафонтен, от которого Славский не мог утаить всю историю бедного пациента, один знал, что причиной банкротства и болезни была красивая ветреница, которую он некогда видел в Варшаве и пару раз пробовал лечить, когда ей было нужно сказаться больной. Узнав случайно о возвращении её в Варшаву, по обязанности врача и приятеля, он поехал искать Славского. Но найти его было нелегко, никто не знал точно о его месте жительства, скрытом где-то на третьем этаже невзрачного дома; поэтому он должен был ждать его у Орбеки, выходя от которого, кивнул ему, чтобы вышел за ним.
– Знаешь, пан, – сказал он, когда, пройдя ворота, они остановились на улице, – ты знаешь или нет, что та опасная ваша Сирена снова в Варшаве?
– Кто? Кто? – спросил, не догадываясь, Славский.
– Она так часто меняет имя, что не смогу вам даже сказать, как её сегодня зовут… но вы знаете её под именем Мира.
– Этого быть не может! – сказал, заламывая руки, Славский.
– Говорю, пане, что так, – добавил Лафонтен, – истории не знаю, о причинах возвращения я не был любопытен расспрашивать, но вернулась.
– В таком разе, – сказал Славский, – времени нет. Орбека должен убегать, ехать и не знать об этом даже. Я знаю человека, знаю, что ему грозит очень большая опасность, вернись, доктор, и немедленно рекомендуй ему деревенский воздух.
Лафонтен усмехнулся.
– Тогда о чём-нибудь догадается. Вы поторопите его к отъезду, а я на него соглашусь.
Сверх всяких слов огорчённый достойный приятель вернулся домой с сильнейшим убеждением склонить к отъезду. Он нашёл Орбеку в самом лучшем настроении и в дивно ленивом расположении, и как бы наперекор, более склонным остаться в Варшаве, чем вернуться в Кривосельцы. Славский сидел допоздна, дрожащий, боящийся выдать тревогу, которую испытал, цепенея при мысли, что он может выйти и встретить её на улице. Он решил не спускать с него глаз, и, досидев до поздней ночи, наконец вышел, не скрывая от себя, что опасность была угрожающей.
Назавтра, несмотря на сильнейшее убеждение, Славский не мог из-за обязанностей зайти раньше полудня, а дома не нашёл Орбеки. Анулька поведала ему, что, согласно привычке, вышел на прогулку.
Так было в действительности. Орбека медленно тащился дорогой к Мокотову, собирая по дороге цветочки и рассматривая белые облачка, скользящие по небу, когда грохот экипажа и хлопание бича предостерегли его, чтобы ушёл с дороги; он поднял машинально глаза и остановился как вкопанный.
В экипаже, возвращающемся со стороны Виланова, он заметил Миру, сидящую с красивым, молодым человеком итальянского типа лица.
Баронша узнала его, крикнула, заслонила глаза платком, и карета как молния полетела к Варшаве. Орбека упал на траву.
Что делалось в его сердце, этого никто не сумеет описать; в нём произошла буря, которая смутила мысль аж до бессознательности – ему нужно было достаточно долгое время, прежде чем пришёл в себя. Образ этой женщины открыл все старые зажившие раны, и боль из них потекла свежим ручьём.
Как пьяный, как безумный,