разными предлогами на части. Кароль был душой этой горстки, в которой проповедовал согласие и единство, как необходимые условия в момент борьбы.
В течении нескольких дней он нигде не показывался, так был занят, а Ядвига должна была искать какой-нибудь способ увидеться с ним, не подвергая его опасности. Нетерпеливая, она написала ему несколько слов, прося, чтобы в пять часов вечера он оказался в окрестностях Ботанического сада, куда и она должна была прибыть на прогулку. Принесли ей ответ, что Кароль прибудет на указанное место.
Варшавское население, особенно со времени, как Саксонский и Красинский сады были охвачены полицией и жандармами, довольно многочисленно в прекрасные вечера зачастило в те старые и красивые аллеи, на которых раньше любили щеголять красивейшими в городе экипажами. Теперь тут было больше пеших, ищущих тени и холода в более свободном месте, хотя и тут хватало раздражающих видов. А вдоль они были украшены ловко расставленными полицейскими, а, так как эта дорога вела к великокняжеской резиденции в Лазенках, часто по ней пробегали то кареты генералов с сопровождающей их стражей, то отряды войск, то, наконец, те кортежи великого князя и Маркграфа, так красноречиво доказывающие их популярность.
Великий князь ездил обычно в открытой карете, окружённый группой жёлтых и кармазиновых, как тюльпаны, черкесов, которые на маленьких конях, нагнувшись вперёд, скакали перед, при и за каретой. Те же самые ездили обычно с великой княгиней, чудесные костюмы которой, не слишком хорошего вкуса, невольно обращали глаза. Совсем иначе выглядел экипаж Маркграфа; чёрная карета a l’epreuve de la bombe, обитая бляхами, запряжённая быстрыми своими конями, летящая чрезвычайно шибко и окружённая целым отрядом синих жандармов, которые на тяжёлых конях едва могли за ней поспеть. При виде этой так называемой синей тучи, честный варшавский люд останавливался, присматривался и усмехался. По правде говоря, выглядело это на кортеж государственного заключённого, а не государственного мужа. Иногда пролетал аллею единственный казак с депешами (который вовсе не припоминал того казака у Марии Мальческого) и того преследовали любопытные глаза словно желая догадаться, что там он вёз на груди в кожаной сумке. Несмотря на важность этой минуты, лица прохожих сияли радостью, какую даёт героическая безучастность.
Около пяти часов Ядвига, выбрав себе надёжную подругу для прогулки, немолодую, некрасивую, но святую и честную панну Эмму, поехала на простой дрожке в аллеи, оставила её на Александровской площади, а сама с бьющимся сердцем пошла, высматривая Кароля. Он вскорости появился, довольно изменившийся для чужих глаз, потому что его нелегко бы узнали, но для Ядвиги всегда тот же, что и был. Поздоровались с тем лёгким смущением, которое выдаёт внутреннее чувство, и Ядвига первая начала разговор почти с того, на чём его прервала первого вечера. С освобождения Кароля она была в постоянном беспокойстве и страхе за него. Чувствовала за собой долг, посодействовав освобождению, обязательно уговорить, чтобы удалился из страны.
– Для того только, – отозвалась она, – я обязательно хотела с тобой увидеться, чтобы ещё и ещё настаивать на твоём отъезде. Я имею для этого некоторые права.
– Но я знаю, что вы ими не захотите воспользоваться, – сказал Кароль. – Может, я льщу себе, но мне кажется, что я здесь на что-нибудь нужен; не годится думать о себе, когда все и со всем, что мы имеем, обязаны служить великому делу избавления от ярма родины.
Вы, наверное, читали мемуары Бенвенуто Челлини и припомните ту минуту его жизни, когда он отливал шедевр, который сегодня украшает Флорентийскую лоджию. Он заметил, что ему не хватало золота для заполнения формы статуи, и он снёс всё, что имел, в доме, даже серебро и драгоценности, чтобы ими заполнить своё творение. Мы, как он, сегодня все и жизни наши, и сокровища должны бросить в тот огонь, из которого должно выйти святое дело – Польша.
– Это правда, – отвечала Ядвига, – но мне кажется, что эти сокровища мы не напрасно должны выбросить? Что же из того придёт родине, когда ты тут напрасно погибнешь, а там за границей ты мог бы работать с пользой и долго.
– Прошу прощения, пани, но я хорошо себя знаю и знаю, как мне много условий не хватает для работы где-нибудь в другом месте. Я слишком мало знаю чужие страны, когда тут, в нашей, в более скромной, но не менее важной работе я чувствую себя на своём месте. Та челядь, с которой я говорю её языком, верит мне и слушает меня. Может, это гордость, но мне сдаётся, что я нужен здесь.
– Я тебе не прекословлю, – отпарировала Ядвига, – ты везде можешь быть полезным и нужным, но этот дамоклов меч постоянно весит над головой!
– Пани, – сказал Кароль, – было бы действительно страшным, если бы я имел надежду выйти целым из этих событий, но этого быть не может. Каждый из нас заранее учинил жертву жизни и уже за неё не дрожит, думая только, чтобы её продать за как можно большую цену для дорогой родины. Припомните, пани, когда-нибудь мои слова. Недостойный Моисей приведёт к той обетованной земле, которой никогда лицезреть не будем. Мы погибнем, не знаю, как, одни на виселицах, другие – в тюрьмах, иные – в бою и пытках, но мы должны погибнуть, дабы смертью правде отдать свидетельство!
– Это грустные и страшные слова, – вздыхая, сказала Ядвига. – Чувствую всё их величие, восхищаюсь геройством, а, несмотря на это, так бы хотела тебя спасти, так с этой мыслью не могу согласиться! Всё-таки я старалась тебя сломить, – говорила далее Ядвига, – и как только случается искренним людям, признала в конце концов себя побеждённой, – она опустила голову, задумалась и закончила словами:
– Значит, хорошо, благодарю тебя, ты, сопротивляясь, указал мне дорогу, которой и я должна пойти. Признаюсь, что, как слабая женщина, я мечтала о личном будущем. Велите от него отречься, отдаю его в жертву. С сегодняшнего дня и я сама и всё, что имею, пусть служит только великому делу страны; я, женщина, не подвергаюсь такой опасности, как вы, но никого не испугаюсь.
И подала ему руку, а в глазах её блестели слёзы.
Говорили потом о многих вещах, кроме себя, это не был разговор влюблённых, потому что любовь им обоим казалась святотатственной кражей, когда только о стране думать и страну любить годилось. Но, несмотря на молчание, какое наказывало приличие, оба чувствовали то великое наслаждение сближения, разговора, обмена мыслями, которые, будучи невинными, есть, однако же, такими сильными для сердец неиспорченных, как если бы выше их не было; взгляда, улыбки, слова хватает на