Многое в ту ночь передумал Иван Шубной. То он представлял земляка Михаилу Васильевича в далеком Петербурге, в роскошных золоченых палатах, рослого, дородного, с гладко бритым лицом, каким его обрисовал только что вернувшийся из Питера сосед Васюк Редькин. То ему мерещился другой сосед — черносошный тягловый пахарь Налимов Асаф, который с неделю тому назад в холодном гуменнике повесился на вожжах.
Нечем было Асафу подати платить в государеву казну, жалко было сдавать на всю жизнь в солдаты любимого сына-кормильца, и решил он повеситься, чтоб его от службы через это избавить…
Долго размышлял Иван Афанасьевич и надумал поступить с меньшим сыном так: пусть лето поработает в хозяйстве, осень на рыбной ловле, а зимой, по первопутку, можно его и в Питер снарядить…
На страстной неделе в субботу, поздно вечером, Федот усталый приплелся домой. Пасха в этот год была ранняя. Только-только начинал таять снег. На Двине и притоках стали появляться продухи.
На пасхальной неделе беспрестанно гудели колокола холмогорских церквей — и в Куростровье, и на Вавчуге. Лазали на колокольни и звонили ребята по очереди с упоением и тщетным старанием. Большие колокола бухали тяжело, надрывно, их монотонный, заунывный гул далеко разносился по ледовым просторам Двины и терялся в хмурых прибрежных сосновых лесах. Малые, многочисленные колокола и колокольцы не благовестили в далекую ширь, а трезвонили так весело, переливчато и с такими мелодичными выкрутасами, что иной подвыпивший ради пасхи помор не вытерпит и пустится приплясывать, припевая:
Колокола-колокольчики гудят,
Так и радуют молоденьких ребят,
Во спасение многогрешной души
Да знай пляши, пляши, пляши!..
Но колоколен на всю молодежь недоставало. Ребята и девушки толпились на проталинах. На белолицых славнухах[8] сверкали жемчугом и переливались цветом северного сияния высоко вздыбленные кокошники, топорщились на ветру крепкие домотканые китайчатые, в разноцветную полоску сарафаны. Но снег мешал еще водить хороводы. Поэтому парни и девушки забавляли себя загадками.
Федот Шубной, щеголевато причесанный, в пыжиковой шапке, в расстегнутом темно-синем с бархатной оторочкой кафтане, из-под которого, как бы невзначай, выставлялась вышивка на полотняной рубахе, щурил голубые глаза на шпиль гудевшей колокольни.
— А ну кто знает, — спрашивал он ребят, — живой мертвого бьет, а мертвый ревет?
Девушки и парни долго молчали. Тогда Федот показывал на колокольню:
— А ну гляньте, может, там отгадку сыщете?
— Колокол! — восклицал кто-нибудь из тех, кто посмекалистей.
— Верно, — кивал Федот. — А ну еще: родился — не крестился, бога на себе носил, а умер — не покаялся?
Одни молчали, другие отгадывали невпопад.
— Эх вы, несмышленыши, — глядя на ребят, усмехался Федот. — Это же тот самый осел, на котором Христос въезжал в Ерусалим.
— Да ведь и вправду!
— Он и есть! — подхватывали голоса и наперебой кричали:
— А послушайте, я загадаю…
— Дайте-ка и я…
Федот охотно уступал место другим. Загадки продолжались.
Чуть наступали сумерки, степенно раскланявшись в пояс с ребятами, девушки расходились по своим избам. Парни не спешили домой, до глубокой ночи шумели на улице.
Холмогорские обитатели сами когда-то были молодыми, умели гулять и потешаться, поэтому не сетовали на шум и крики своих разгульных ребят, а оправдывали их:
— Пусть гуляют. Дважды молоду не бывать. Теперь-то им и гулять! Молодой квас и тот играет. А старость подойдет, как и нас, не заставишь их в эту пору приплясывать…
Служил в Холмогорах строптивый воевода по прозвищу Принуд Понукало. Ни по имени, ни по чину люди холмогорские его не называли, не возвеличивали, а так заглазно все и кликали — Принуд Понукало. Это прозвище к нему, как рубашка к телу, льнуло.
Вот и вышел в ту весеннюю ночь на улицу пьяный Принуд Понукало с двумя будочниками. У тех алебарды[9] в руках, у воеводы пищаль за спиной на привязи, в руках нагайка.
— Пошто долго гуляете?! Пошто мне спать не даете?! Расходись, мужицкое семя!.. А ну, кто тут у вас заводило?.. — закричал он на парней.
— Заводилы у нас нет. Мы все тут ровня, — степенно ответил Федот Шубной, выступая вперед. Был он роста высокого, свеж и приятен лицом, глаза голубые, веселые, одет, как мастеровой, нарядно, не бедно.
— Вот ты и есть заводило, коли за всех ответ держишь!
— Да ведь кто-то должен с вашей светлостью разговор вести. Не всем же в одноголосицу кричать.
— А ну! Разводи, живей разводи свое стадо по домам, чтобы духу тут вашего не было!..
— А ты не понукай, слыхали, на ком ты едешь? Где ты слезешь? — послышался позади всех чей-то насмешливый голос. — Эх, Понукало ты, Понукало…
— Кто это сказал? А ну, кто?!
— Все Холмогоры, все Матигоры, вся Вавчуга, все, все говорят.
В толпе парней раздался хохот. Побагровевший воевода размахнулся и хлестко ударил нагайкой Федота по плечу. Парни не дремали, набросились оравой и сбили Понукало с ног, прямо в лужу. Кто-то выхватил пищаль и в ствол втугую напихал снега и грязи.
— А ну-ка, попробуй теперь, стрельни!..
Перепуганные бородатые будочники усердно отмахивались алебардами от крепких и озорных холмогорцев. Натешившись вволю, ребята разбежались кто куда. Скоро и след их пропал.
Будочники взяли под руки Понукало и увели домой. На улице стало тихо. Только из-за Курополки-реки, где от прибылой весенней воды поднялся лед, слышались крики и песни шумливых парней.
В один из вечеров пасхальной недели Федоту пришла в голову озорная мысль подшутить над холмогорским воеводой. У куростровского охотника Федот с товарищами добыли большой кусок волчьего мяса. Мясо ребята размочили в горячей воде, а воду расплескали вокруг дома, где жил Понукало.
Рано утром, когда холмогорские обитатели еще спали, огромная стая собак, почуяв запах зверя, осадила кругом хоромы городского управителя. Собаки отчаянно выли и лаяли, рыли когтями снег и не давали никому проходу. За воеводу заступилась острожная охрана. Собак кое-как разогнали, так и не узнав виновников этой затеи.
Но шалости, случалось, приносили Федоту и немало хлопот.
Как-то, вскоре после собачьей осады, сидя в харчевне целовальника Башкирцева и будучи в веселом настроении, Федот поспорил с одним опытным косторезом. Тот был пьян и похвалялся, что из табакерки, им сделанной, нюхает табак сам митрополит, а царица пудрится из пудреницы его же работы. Возможно, это была и правда, но Федот захотел его перехвастать:
— Подумаешь, удивил чем — табакерка, пудреница! А вот мы с братом Яшкой смекаем вырезать царей и князей, все родословие, и чтобы каждый царь и князь друг за дружкой на дереве были развешаны…
Чем кончился между резчиками спор — неизвестно. Но навостривший уши целовальник Башкирцев слышал неосторожные речи Федота и настрочил донос.
Федота вытребовали на допрос в холмогорскую крестовую палату[10]. Выспрашивал его по целовальниковой жалобе старый, искушенный в сыскных делах протопоп. Запись вел писарь Гришка Уховертов. После допроса епископу было отправлено такое донесение:
«Лета господня 1759 года в 10-й день апреля преосвященному епископу Холмогорскому и Важескому ведомо учинилось, крестьянский сын Куростровской волости Федотко Шубной сказывал и похвалялся в разговоре в харчевице горожанина Башкирцева, что он, Федотко, с братом Яшкой вырежут князей и царствующий дом и на дереве развешут. По указу преосвященного, будучи расспрашиван, вышеописанный Федотко Шубной в расспросе сказал: в прошлой-де неделе сего апреля он зело не в трезвой памяти от бражного увеселения хвалился и за благо почитал, действительно, сотворить в дар царице все родословие державы Российской от Рюрика до ныне благополучно царствующей государыни и что вырезать сие родословие вознамерился с братом Яшкой в виде барельефов на моржовой кости, поелику не подвернется слоновая по дороготе своей. За сим Федотка Шубной к дому отпущен с упреждения отца протопопа. Руку приложил Гришка Уховертов».
Домой из крестовой палаты Федот вернулся пасмурный и сказал брату Якову:
— Будет подходящая кость, будет время, ты и вырезай царей, а я тебе не помощник. Меня вон к протопопу на исповедание таскали… В эту зиму в столицу подамся. Одна голова не бедна, а и бедна, так одна…
Отказавшись от работы в архангельской косторезной мастерской, Федот Шубной сживался с мыслью уйти подальше из дому.
В эту весну семейство Шубных постигло неожиданное несчастье: Иван Афанасьевич провалился на Двине под лед, кое-как выкарабкался, но простудился и сильно заболел. Напрасно пил он крещенскую воду, напрасно лазал на печь и парился веником, над которым были нашептаны знахарем тайные слова, — ни то ни другое не помогало. Болезнь никуда не отпускала из дому старика Шубного. Он стал сохнуть, тяжелей дышать и напоследок еле-еле передвигался по избе. Чувствуя приближение смерти, Иван Афанасьевич, пожелтевший и костлявый, снял с божницы створчатую медную икону и, прослезившись, позвал дрожащим голосом сыновей: