– Да, но…
– Сам туда метишь, Карлыч? Не будет тебе туда дороги. Это уж дела наши, домашние, тебе чего в грязи-то копаться, дерьмо перебирать.
– Я мог бы подумать, что вы не испытываете ко мне доверия.
– Ну уж сразу и доверие! Ты на делах открытых, государственных будь, а то обер-камергер – и в пытошном застенке. Нехорошо получится. Сам знаешь, не хотели тебя тут – вот меня винить и станут.
– А после окончания следствия кого вы, ваше величество, предполагаете назначить в состав суда над Долгорукими?
– Час от часу не легче! Какой еще суд – сама казнь им решу, про каждого сама обдумаю. Только чтоб сей же час все имущество отобрать движимое и недвижимое: деревни, земли, дома, рухлядь всю, особливо алмазы у невесты-то порушенной, чтоб все до единого ко мне. Хороши больно! На балах являлась – вся как солнце горела. Вот теперь пускай узнает, каково терять-то, каково из покоев царских во дворцы сибирские, острожные переселяться, вместо слуг ливрейных самой печки топить, воду на коромысле носить. Самое время!
– Вы не хотите им оставить даже нескольких крепостных, ваше величество? Но мнение дворянства…
– Ни за что! Сами молодые, и себя обслужат и стариков своих обиходят, императоры самодельные! А за дворян не тревожься, пусть каждый сам за себя беспокоится, чтоб в соседи к Долгоруким не попасть. Да что ты мне своими Долгорукими всю голову задурил. Послов сегодня, что ли, принимать надоть? Аудиенции прощальные давать?
– Таков порядок, ваше величество.
– Значит, и Бестужеву.
– Обоим – и Михаилу, и Алексею.
– Михаила потом приму, зови-ка Алексея мне, да поживее.
– Они все дожидаются в аван-каморе.
– Вот и ладно. Зови да один на один меня с ним оставь.
– Ваше императорское величество, при прощальном приеме посла полагается…
– Полагается тебе одно – делать, как я велю. Оставишь нас одних и Анну Федоровну в личные апартаменты отошлешь – нечего ей под дверями торчать. Так-то, Ернест Карлыч!
– Ваше императорское величество! Счастливое и долгожданное восшествие ваше на праотческий престол наполнило несказанной радостью сердца всего нашего бесконечно преданного вам семейства, а особливо мое и троих сыновей моих, коим милостиво согласились вы стать матерью крестной. Примите, ваше императорское величество…
– Ладно, Алексей Петрович, комплимент твой наперед знаю. Говорить ты ловок, только времени тебя слушать нет. Дело у меня к тебе.
– Жизнь моя принадлежит вам, государыня, вы можете располагать ею по своему усмотрению.
– Службой-то своей доволен?
– Буду стараться, сколько скромные силы мои позволят, быть полезным вашему императорскому величеству, однако не скрою, мысль о возвращении в отечество со вступлением вашего величества на престол стала единым моим помышлением.
– В Петербург, што ли, хотел бы вернуться?
– Лишь бы быть поблизости от обожаемой монархини.
– То-то не больно тебе в Митаве жилось – все искал, на что бы двор мой сменить.
– Не я, государыня, но воля родителя моего и императора Петра Алексеевича.
– Да я не с тем, чтобы старое ворошить. Не до него сейчас, а службу сослужить, преданность свою доказать ты можешь. Только запомни, Алексей Петрович, дело тут такое, что промеж нами двумя остаться должно: я не говорила – ты не слышал.
– Ваше величество!
– А ты погоди. Сам напросился, сам и ответ держи, только чтоб без уверток. О завещании императрицы Екатерины знаешь?
– Это в каком смысле, ваше императорское величество?
– Значит, знаешь. А что в том завещании, знаешь? Молчишь? И это знаешь.
– Великая государыня! Разрешите справедливость восстановить! Как с тем мириться, чтобы человек без роду и племени, силою случая вознесенный на императорский престол, венцом государей российских распоряжался? Где это видано, чтобы в своей последней воле законных наследников обошел и над правами их священными надругался. Не следует такому документу быть! Тем паче не следует в чужих краях находиться, от чего только замешательства, пагубные для Российской державы, последовать могут.
– Что надумал, Алексей Петрович?
– Ваше величество, это вам следует распорядиться судьбой его незаконного и поносного для державы вашей документа.
– Ты не забыл, что он в Киле, что неутешный супруг в бозе почившей цесаревны Анны Петровны, герцогини Голштинской, его в столице своей пуще глаза бережет?
– Так не под подушкой же! Хоть и на подушку способ найдется. А тут как-никак городской архив.
– Тем паче.
– Не может быть, чтобы вашему величеству не был нужен ни один из документов, хранящихся в этом архиве. Может, справка, отписка, которую ваше императорское величество поручили мне сделать?
– Думаешь, получиться может? Но ежели что…
– Я один в ответе. Для вас, государыня, живота не пожалею.
– Мне твоих планов знать не надобно. Поступай как знаешь. Денег не жалей. На такое дело ничего не жалко. Вот из рук в руки бери. Мало будет, еще получишь. С Богом, Алексей Петрович, с Богом!
…Каким же необходимым становился этот неведомый очевидец – без фамилии, имени, отчества, возраста – всего того, что позволило бы привычно обратиться в адресный стол, в учреждение, просто к жильцам соседних с Климентом домов. Единственный выход виделся в поисках сослуживцев, если время, возраст, события военных лет не внесли здесь свои суровые и безвозвратные поправки.
Поездки по городу казались бесконечными. Повсюду тот же резкий до белизны свет электрических паникадил, желтый отблеск тонко оплывающих свечей, сладковатый запах ладана и отрывистые ответы торопящихся и безразличных людей: «Не видел. Не знаю. Не приходилось». Всегда «не» – без попытки задуматься над ответом. Иногда случалось иначе: «А что, собственно, вас интересует? История? А почему? Ах, искусствоведческое исследование! Нет, ничем не можем быть полезны».
И только на Преображенской площади очень старый человек с гривкой соломенно пожелтевших волос после долгих обычных расспросов заметил: «Найдете кого-нибудь из клира, а дальше что?» – «Может быть, они знакомились с архивом – был же у Климента свой архив. Или видели обороты икон». – «Обороты, может быть. А что касается архива, вряд ли Галунов стал бы им интересоваться». – «Галунов?» – «Михаил. Последний настоятель Климента». – «А что с ним?» – «Года два назад был в Москве». – «А вы случайно не знаете его отчества?» – «Запамятовал». – «Хотя бы где жил?» – «А где же ему жить – в старом приходе».
На единственных входных дверях Климента – в трапезной висел густо проржавевший замок Провалы окон лениво переливались мутноватой радугой годами не мытых стекол. Проложенные через былой газон дощатые мостки мягко уходили в глинистую воду, выхваченную отблеском тусклого света фонаря. И окна на втором ярусе колокольни. Пропыленная вата между рам. Огненный шарик герани…
К широкой стеклянной двери, густо замазанной слоями сурика, вели недавние следы. Звонок отозвался где-то далеко и замер. В тишине переулка отдавался скрежет трамвая, редкие, хлюпающие шаги прохожих. «Вам кого? Отца Михаила? Михаила Александровича? Входите». Передо мной стоял последний настоятель Климента, и квартирой ему служила климентовская колокольня.
«Икона Знамения? Как же не помнить. Да, была такая. Да, очень чтилась. Да, считалась чудотворной. А вот надпись – сейчас поищу. Я ее переписывал для себя, когда перебирали иконостас. Меня вообще история нашей церкви очень интересовала. Настоящая сказка, скажу я вам. Да вот и надпись. Если хотите переписать, ничего не имею против».
Что надпись! Это была целая повесть, обстоятельная, со множеством подробностей и даже датами. Глава семейной хроники. Итак, Александр Степанович Дуров. Служил в одном из приказов еще при первом из Романовых – Михаиле Федоровиче, но в 1836 году подвергся опале. Безвинно оклеветанный, был посажен в темницу и безо всякого разбирательства мнимой вины приговорен к смертной казни. Оправдаться не представлялось возможным, потому что недоброжелатели не дали дьяку ни предстать перед царем, ни даже передать ему челобитную. Судьба Дурова была предрешена, и тут случилось чудо.
По обычаю, Дурову разрешили взять в темницу семейные образа – и среди них икону Знамения. В ночь перед казнью дьяку явилась изображенная на иконе Богородица и сказала, что его ждет помилование и всяческое благополучие. Одновременно та же икона якобы явилась во сне и царю, поручившись перед ним в невиновности дьяка. Михаил Федорович, проснувшись, отменил казнь, затребовал к себе дуровское дело, оправдал оклеветанного и «за невинное претерпение» значительно повысил в должности и в дальнейшем не забывал своими милостями.
Дуров еще в темнице дал зарок, если останется жив, соорудить в своем приходе церковь в честь иконы-спасительницы. С особого разрешения царя он «устроил на том месте, иде же бысть его дом, церковь каменну, украсив ю всяким благолепием, в честь Божия Матери Честного ее Знамения с приделом святителя Николая. А сии святые иконы, яко его домовнии, постави в том святом храме».