Проглотил Четка слюнки, полюбовался еще раз издали на подрумяненный гусиный бочок, и так жалко ему стало себя, что хоть в рев.
Сжалилась Варвара.
— Экой же ты робкой да смирной, — ласково проговорила она. — Нешто все попы на тебя похожи?
— Не, — сказал Четка. — Я один такой. Другие-то попы и пьют и гуляют в миру, а меня бог не сподобил. Как померла попадья, шибко боюсь я вашей сестры…
— Ишь ты, — засмеялась, показывая ровные зубки, Варвара. — А почто же ты нас боишься? Не волки мы и не медведи, и кожа у нас бела… Гляди-ко!
И она, все так же улыбаясь, распахнула на груди сарафан — икнул Четка, попятился. Думал, бухнется на пол. Нет, устоял.
— Так похожа ли я на волчицу? — подступала к нему Варвара. Брала за руку и клала руку себе на грудь. — Видишь, ничего с тобою и не случилось. И рука цела, и бог не покарал…
И держала Четкину руку на груди своей, не отпуская…
После уж ей уговаривать его не пришлось: съел он и гусиный бочок, и кашу, облизывал ложку и еще поглядывал по сторонам.
— Тощой ты, Четка, в чем и душа держится, — жалела его Варвара. — Ты ко мне почаще приходи. Как ослобонишься от княжичей, так и приходи… Придешь ли?
— Приду, — пообещал Четка, краснея…
Краснел он и теперь, сидя на своей покорной кобылке. От воспоминаний приятно томило в груди, по телу растекалась нежная истома. Нынче вечером снова ждала его к себе Варвара…
Народ на улицах города покорно расступался перед княжеским возком, люди кланялись, снимая шапки. Слышался шепот: «Княжичи, княжичи». Иные, те, что полюбопытнее, норовили заглянуть внутрь возка, протискивались к самой дороге. Четка покрикивал на них:
— Остерегись!
Особенно старался он, когда замечал в толпе поповскую рясу — тужился изо всех сил, набирал в рот побольше воздуха, подбоченивался, старался глядеть не вниз, а поверх голов. Кобылка прядала ушами и, чувствуя хозяина, старалась идти ровно, на полшага впереди возка…
За Медными воротами — еще большая белизна и простор. В стороне от дороги, серой от навоза, вороны раздирали лошадиный череп, важно расшагивали по полю, лениво взлетали и снова плавно садились на снег.
— Тпру-у! — закричал возница, натягивая вожжи, спрыгнул с переднего коня, простоволосый, подскочил к возку. Княжичи сами вылезали на дорогу, перегоняя друг друга, бежали к рощице, за которой темнела только что схваченная первым льдом извилистая Лыбедь.
Неуклюже выдергивая ногу из стремени, Четка осторожно сполз со свой кобылки и заковылял за ними вслед. Возница прислонился спиной к возку и, достав из-за пазухи ломоть вязкого хлеба, стал медленно жевать его, лениво поглядывая по сторонам.
Княжичи кувыркались и кидались снежками. Потом, разогнав ворон, принялись пинать лошадиную голову. Четка едва поспевал за ними, размахивал руками и кудахтал, как наседка. Княжичи не слушались его окриков, разбегались в стороны; разгорячившись, стали забрасывать попа снегом.
Константин наскакивал на него сзади, валил в сугроб, Юрий прыгал вокруг, как задиристый кочет.
Четка смеялся, потому что ему тоже было весело, с утра у него все внутри ликовало и пело, а снег был теплым и ласковым, как перина. С чего бы стал он тревожиться? Нынче, как и каждый день, побарахтаются княжичи, нарезвятся, усадит он их снова в возок и тем же путем, через Медные ворота и через весь город, под взглядами многолюдной толпы, доставит на княж двор, отведет в терем и сдаст с рук на руки Марии, а после будет ждать вечера, чтобы пробраться по тихим переходам на кухню, где толстая и приветливая Варвара, раскачивая бедрами, поставит перед ним на столе наполненную золотистым варевом глиняную мису, сама сядет напротив, подперев пухлой ручкой подбородок и слегка обнажив ровный ряд белых, как чесночины, зубов…
Нет, ни о чем не тревожился Четка, даже и в уме худого не держал и, поваленный княжичами в снег, спокойно глядел, как бежали они к реке, опережая друг друга.
Поднявшись и стряхивая с себя рукавицами снег, Четка благодушно ворчал:
— Ишь, насмешники какие. Умаяли, а самим хоть бы что…
Нынче княжичи не раздражали его, и беды он не чуял, а потому безмятежно смотрел вокруг — и на возок, и на череп, который снова облепили крикливые вороны, и на противоположный берег схваченной тонким льдом Лыбеди, по которому медленно шел, высматривая что-то, незнакомый человек с длинной палкой в руке.
Беда приспела, наперед не сказалась. А то бы не улыбался Четка, и не вспоминал Варвару, и не смахивал бы не спеша с себя снег рукавицами. Поторопился бы, упредил бы, не дал хрупкому льду обломиться под вертким телом Константина…
Возница бежал к реке, опережая Четку: короткий полушубок не мешал ему, а Четка путался в полах длинной поповской однорядки и падал носом в снег…
Маленький Святослав метался, плача, по берегу, а Юрий лежал на животе, на самой кромке берега, и, стиснув зубы, тянул через лед ручонку к барахтающемуся в черной воде Константину.
Четка перепрыгнул через него, прокатился по льду, обрушился в мелкое крошево острых ледяных осколков, не нащупав дна, истошно заголосил: не умел он плавать, батька не научил, а после и совсем было не до этого. Стал Четка тонуть, хлебая холодную воду, взмахивал руками над головой, бил в стороны, расширяя полынью.
Возница тоже попался из робких (после уж узнал Четка, что и он не умел плавать), лег рядом с Юрием в снег, тянет руки, а до Константина дотянуться не может.
Что верно, то верно — погиб бы княжич, ежели бы не случайный мужичок с другого берега (тот самый — с палкой, которого еще ране заприметил Четка). Кинулся он на тонкий лед, обрушивая его, подобрался к Константину, обхватил сзади под мышками, выволок на берег. После, передав его вознице, помог выбраться Четке.
Не столько от холода продрог поп, сколько от страха. Беды теперь не оберешься — за Константина спустит с него князь три шкуры, а ежели помрет княжич, то и Четка не жилец на этом свете.
Бросил он свою кобылку на дороге, кинулся в возок, укутал Константина в мех, дыханьем своим согревал княжича, вознице орал, оборачиваясь:
— Гони!
Взяли кони с места, едва не опрокинули возок. Помчались в гору с отчаянным криком и посвистом — люди в городе шарахались с дороги, крестили лбы: не иначе как большая беда стряслась.
Счастье с несчастьем об руку ходят: утром еще был Четка ясен, как месяц, а вот и часу не прошло, и уж волокли его с кричащим и упирающимся возницей на конюшню, срывали с узкого зада портки, били плетьми до крови. Потерял поп сознание, упал в темноту.
— Сдох, собака, — сказал Ратьшич…
А мужичонка, спасший Константина, скоро смекнул, что к чему. Одежда на нем была мокра, в лаптях хлюпало, и морозец уж сковывал телогрею. «Возьму оставленного коня, — решил он. — Все равно попу он нынче ни к чему». Вскочил на кобылу и, переправившись через Лыбедь, на том самом месте, где сам же порушил некрепкий лед, — направился в глубь леса.
— Совсем ты ошалел, Веселица, — сказал ему Мисаил, выходя на поляну. — Сам мокрый, будто леший из болота, да еще чужого коня привел.
Продуло Веселицу на ветру, пока ехал он через лес, совсем задубела одежда, едва стянул ее с плеч. Поставил у огня телогрею — стоит, не валится.
— Да где ж тебя нечистая носила? — удивился Мисаил, разглядывая его с сомнением.
— Княжича спасал, — отчаянно сверкнул Веселица белками смешливых глаз. — А кобыла — князев подарок. Бери, старче, не сумлевайся.
Складные песни пели гусляры про Всеволодову доброту — еще давеча слышал их Четка, как проезжал в слободу мимо Золотых ворот. Еще монетку им бросил в треух, еще поблагодарил — кланялись гусляры ему вслед: «Щедрый поп — любит сирых да убогих, дай-то бог ему здоровья да многих лет». Из двух гусляров один, тот, что на гуслях бренчал, был слеп — белыми бельмами залепило ему оба глаза, а второй был зрячий, с костлявым лицом — он-то и пожелал Четке счастливой жизни.
Один только день после того и был Четка счастлив, а уж под вечер следующего дня извивался под жгучими плетьми, завывал по-звериному, зубами кровеня губы.
Еще услышал он сказанное Ратьшичем: «Сдох, собака!», дрогнул, вытянулся и затих на земле, в конском перепревшем навозе.
Очнулся во тьме, перевернулся на бок, попытался открыть глаза, да не смог; потянулся руками к векам — наткнулись пальцы на засохшие струпья. И вспомнил, леденея, Четка, что били его не только по спине, что какой-то ражий мужик стегал его по плечам и лицу и рот у него был искривлен в злорадной гримасе, а глаза, налитые лютой злобой, выкатывались из глазниц.
— Ох ты, господи, боже мой, — простонал Четка и встал на карачки. Где он? Почто вокруг тишина? Почто не идут люди на его стон? Почто никто не сжалится, не поднесет ему воды, не обмоет ссохшихся ран?