Юноша постоянно находился во взбудораженном состоянии — от оживленных дискуссий с товарищами на всевозможные темы, от музыки, услышанной на оперных вечерах и концертах, от общения с Петром Ильичом, от женских фигур, жестов и духов. Зима пролетела, как прекрасный сон. Каждый день был до предела заполнен впечатлениями, событиями, сюрпризами, большими и маленькими радостями. А какой бесконечно длинной казалась зима в Каменке! Теперь дни были более насыщенными, недели и месяцы сменяли друг друга в ускоренном темпе. Уже наступил март 1891 года.
Петр Ильич некоторое время пробыл во Фроловском один, что было редким исключением. У него было много работы: нужно было сделать наброски к балету и одноактной опере, которые заказал ему директор Императорского оперного театра. Теперь он собирался всего на пару дней заехать в Санкт-Петербург, потом через Берлин добраться до Парижа, чтобы из Ле-Авра морским путем отправиться в Америку. После долгих споров и продолжительной переписки он все-таки решил дать свое согласие на гастроли в Америке.
— Это будет ужасно. Американцы просто хотят надо мной посмеяться. Это какое-то недоразумение, что они вообще меня пригласили, да еще такие крупные деньги предлагают. Они думают, что я представляю новейшую русскую музыку. Все дело в том, что господа в Нью-Йорке не читали мудрых статей Цезаря Кюи, а следовательно, не знают, что никакой я не подлинный славянин, а помесь парижского сочинителя балетов, немецкого меланхолика и дикого азиата… Но мне деньги нужны, — объяснял он, хрипло посмеиваясь.
В своем номере в гостинице «Россия» он устроил небольшую вечеринку, прощальный ужин для Боба и его друзей перед долгой разлукой, перед поездкой в Америку. Все пришли прямо из оперного театра, в основном молодежь: несколько студентов, музыкантов и курсантов, все во фраках или в форме. Алексей и один из официантов гостиницы подавали гостям шампанское и икру. Глядя, как Алексей открывает очередную бутылку шампанского, Петр Ильич вдруг подумал: «Боже мой, какой же мне завтра утром представят счет… Эта зима с Бобом была самой накладной в моей жизни… И, наверное, самой прекрасной… Но куда подевался обширный гонорар за „Пиковую даму“? Весь растрачен, весь без остатка. А ведь Юргенсон заплатил мне аванс в пять тысяч рублей… И сколько копеек у меня от него осталось? Если я не привезу из Америки толстую пачку долларов, то я разорен, и мне придется сдать в ломбард все: и шубу, и часы…»
Кто-то из молодых людей открыл окно.
— Здесь так накурено, а на улице уже чувствуется март. Весна хороша в самом начале… — говорил молодой граф Лютке, высокий и элегантный юноша с моноклем. У него было овальное, красивое, но довольно невыразительное лицо.
Он и его брат, тоже находившийся в числе присутствующих, были самыми лихими и жизнерадостными из всех друзей Владимира. Они держали лошадей и карету, у них были настоящие долги и настоящие любовницы, они были вхожи при дворе и относились к золотой молодежи столицы. В глубине души Владимир гордился дружбой с ними, хотя и осуждал их бездуховность и легкомысленный образ жизни.
Вдруг все заговорили о петербургской весне, какая она прекрасная и упоительная в самом своем начале. Все они любили город, в котором жили, в котором проходила их молодость.
— Ах, — произнес один из присутствующих, мечтательный юноша в плохо скроенном фраке, явно сшитом не у самого лучшего портного, — ах, скоро уже наступят и белые ночи, когда можно в полночь гулять по Невскому проспекту, когда небо и вода светятся одинаковым таинственным светом, а в воздухе витает пряный запах незнакомых цветов… А навстречу идет… стройная такая барышня! Настенька!
У всех без исключения молодых людей на лице появилась растроганная улыбка, ведь каждый из них несомненно читал книгу, на которую намекал молодой человек в дешевом фраке, — фантастический роман Достоевского «Белые ночи». Для молодежи это было само собой разумеющимся, даже элегантные братья Лютке делали вид, что знают, о чем идет речь. Даже они считали нужным проявлять интерес к меланхоличным и опасным настроениям, к удивительно восторженному, окрыленному нежностью и скованному безнадежностью восприятию жизни, свойственному оторванным от общества существам, живущим в забытых богом закоулках Петербурга, считающим себя даже не людьми, а какими-то человекоподобными существами. «В эти места как будто не заглядывает то же солнце, которое светит для всех петербургских людей, а заглядывает какое-то другое, новое, как будто нарочно заказанное для этих углов, и светит на все иным, особенным светом. В этих углах, милая Настенька, выживается как будто совсем другая жизнь». Но и в этих углах, или именно в них, с особой остротой ощущается это сладко-горькое, хрупкое, робкое, наполненное нежными соблазнами начало русской весны, во власти которой холодный и тусклый город Санкт-Петербург волшебно преображается, подобно невзрачной, уродливой барышне, которая вдруг за одну ночь расцветает, хорошеет, наливается румянцем. Конечно же, это счастье мимолетно, и оно ускользает, как только пытаешься его удержать.
— Нигде это мучительное весеннее волшебство не описано так живо, как в «Белых ночах», — продолжал мечтатель, который явно не принадлежал к золотой молодежи и наверняка считал себя одним из меланхоличных, болтливых, восторженных, нелепо-трагичных персонажей Достоевского.
— Я, когда читал эту книгу в первый раз, без ума влюбился в Настеньку, — признался Владимир. Его узкое лицо с подвижным ртом и копной темных волос, оттеняемое высоким воротником выходного костюма, казалось особенно нежным и юным и в то же время несколько усталым. — Да, я точно представлял себе, как все произошло и как это было упоительно. Ночью, на набережной канала, где обычно в это время суток не встретишь ни души, мне является Настенька. Сейчас она расскажет мне печальную историю своей юности: про бабушку, с которой она проводит день за днем, приколотая к ней швейными булавками, о прекрасном юноше, который водил ее в театр и клялся в вечной верности, который исчез и возвращения которого она ждет… — Владимир в смятении замолчал.
Один из его юных друзей засмеялся:
— Наш маленький Боб влюблен в Настеньку из Санкт-Петербурга. Он же все еще краснеет, как только на него посмотрит какая-нибудь дама, а уж если она ему улыбнется, он просто готов провалиться сквозь землю от смущения и восторга.
— Вот он и сейчас покраснел от того, что мы об этом говорим, — весело заметил один из братьев Лютке.
— Тебе нравятся петербургские барышни? — нежным, тихим голосом спросил Петр Ильич. — Они лучше фроловских?
Все засмеялись над нелепой мыслью о фроловских барышнях, а один из молодых людей в форме курсанта воскликнул:
— Еще как ему нравятся петербургские барышни! А с одной из них он уже неоднократно появлялся в свете. Она из хорошей семьи, знатной и богатой!
Владимир, покрасневший еще больше, замахал на него руками, чтобы тот замолчал.
— Довольно, довольно! — добавил он гневно, — вы по весне болтливые больно стали!
— Зима еще толком не закончилась, а тут уже совсем майские настроения царят, — произнес Петр Ильич с печальной улыбкой. — Вам так не терпится избавиться от зимы, вы готовы ее тут же забыть, а ведь эта зима была не такой уж плохой… — И он чуть ли не умоляюще посмотрел на Владимира.
— Зима была превосходная, — подтвердил Владимир в ответ, глядя на Петра Ильича.
— Колоссальный сезон, — удовлетворенно констатировал один из братьев Лютке с видом знатока.
— Правда, не обошлось без волнений! — засмеялся Владимир, и Петр Ильич засмеялся вместе с ним.
Вдруг все наперебой заговорили о событиях прошедшего сезона. В некоторых из них приняли участие абсолютно все: к ним относились, например, премьера «Пиковой дамы» в начале декабря, ставшая событием особого значения и имевшая в свете головокружительный успех, постановка «Гамлета» в Михайловском театре, бенефис Люсьена Гюитри с музыкой Чайковского, а также благотворительный концерт Женского патриотического общества, где Петру Ильичу, оказавшемуся на заднем плане, в тени знаменитого дуэта братьев Решке и еще более знаменитой мадам Мельбы, пришлось дирижировать Третьей сюитой перед ничего не смыслящей в музыке и страдающей снобизмом публикой.
На всех этих музыкально-светских торжествах они присутствовали в полном составе, либо по полученным от Петра Ильича бесплатным приглашениям, либо, как в случае братьев Лютке, располагая собственной ложей в театре. Однако только избранный круг, состоящий из самого Владимира и его ближайших друзей, был причастен тому, что происходило за кулисами, то есть был свидетелем приступов бешенства Чайковского, когда, например, по его мнению исключительно из вредности, «Пиковую даму» после тринадцатого представления исключили из репертуара, несмотря на то что зал всегда был переполнен. Петр Ильич, страдающий манией преследования, обвинял самого царя в постигшей его, композитора Чайковского, гнусной несправедливости.