На всех этих музыкально-светских торжествах они присутствовали в полном составе, либо по полученным от Петра Ильича бесплатным приглашениям, либо, как в случае братьев Лютке, располагая собственной ложей в театре. Однако только избранный круг, состоящий из самого Владимира и его ближайших друзей, был причастен тому, что происходило за кулисами, то есть был свидетелем приступов бешенства Чайковского, когда, например, по его мнению исключительно из вредности, «Пиковую даму» после тринадцатого представления исключили из репертуара, несмотря на то что зал всегда был переполнен. Петр Ильич, страдающий манией преследования, обвинял самого царя в постигшей его, композитора Чайковского, гнусной несправедливости.
— Царь меня презирает! — кричал побагровевший Петр Ильич, топая ногами, и в глазах его блестели слезы. — Царь всегда меня презирал, и о «Спящей красавице» он отозвался насмешливо. Он вообще русскую музыку презирает. Его величество появляется в театре только на итальянских или французских гастрольных спектаклях. Да, если поет Мельба или Патти, тогда царская ложа не пустует!
Кроме ошеломленного директора Всеволожского эту бунтарскую выходку Петра Ильича пришлось наблюдать Владимиру и нескольким его близким друзьям. Сцена была ужасающая. Светский и музыкальный мир Петербурга и Москвы еще долго обсуждал эту выходку, относя ее к несомненно самым пикантным эпизодам сезона.
Теперь молодой граф Лютке имитировал директора Всеволожского, как тот в панике побежал к графу Воронцову, а граф Воронцов в свою очередь побежал искать совета у графа Оболенского. В итоге граф Воронцов явился к директору Всеволожскому с обнадеживающей новостью: граф Оболенский на последнем балу при дворе завел речь о композиторе Чайковском, причем в самой наивысшей инстанции, и композитор Чайковский может быть совершенно уверен, что его величество преисполнен величайшего интереса ко всем его произведениям. Большие надежды возлагаются на его балет «Щелкунчик», а также на его одноактную оперу «Иоланта». Было высказано мнение, что эти произведения будут гвоздем программы следующего сезона. Затем граф Воронцов в свойственной ему утонченной манере поручил директору Всеволожскому: «Dites-luis qu’on l’apprécie énormenent. Tous les dimanches on demande à l’orchestre des airs de son ballet et on a souvent parlé de la „Pique-dame“ en en faisant un grande éloge»[18]. Директор Всеволожский оправдывался и по-отцовски озабоченно говорил о «странном и тяжелом характере» Петра Ильича. «Зачем вы мучаете себя всякими бредовыми идеями, голубчик?» — спрашивал добродушный покровитель.
Молодой граф Лютке очень смешно и очень достоверно имитировал утонченную речь этих знатных господ, и Петр Ильич вместе со всеми присутствующими веселился от души. Однако при упоминании «Щелкунчика» и одноактной оперы Петр Ильич помрачнел.
— Как-то мне не по душе этот заказ дирекции, — сказал он. — Я, исписавшийся старик, являюсь единственным русским композитором, чьи произведения входят в программу оперных театров Москвы и Санкт-Петербурга, где, как правило, исполняют одних иностранцев. Каково же должно быть моим коллегам, которых совсем не исполняют, в то время как я прихожу в бешенство от того, что мою оперу после тринадцати представлений исключают из репертуара! Мне частенько кажется, что они должны меня ненавидеть. Я для них для всех как бельмо на глазу, я им всем мешаю.
Молодые люди бросились категорически ему возражать, особенно Владимир. Нет ничего странного в том, что произведения самого значительного и популярного композитора России включают в репертуар крупных оперных театров. Никого это не удивляет, а кроме того, в музыкальных кругах его любят и ценят за безотказность и безоговорочную готовность помочь коллегам.
Петр Ильич по-прежнему был задумчив и мрачен.
— Это очень мило с вашей стороны, что вы говорите такие приятные вещи, — сказал он, печально склонив голову. — Но мне совершенно точно известно, что многие меня презирают и ненавидят. Они считают, что я стараюсь угодить широкой публике и этим вытесняю более серьезных, глубоких композиторов. — После продолжительного молчания он совсем не к месту добавил: — А теперь я вот еду в Америку. Зачем, собственно?
Разминая пальцами сигарету, он думал: «Действительно, зачем? Ради славы? Или на самом деле из-за денег? Или чтобы оставить Боба наедине с его драгоценной барышней из хорошей семьи? Но я ведь не имел ни малейшего понятия о ее существовании. Он так покраснел, когда этот бестактный курсант ее упомянул. Может быть, он уже тайно помолвлен. Как мало я о нем знаю, а ведь живет со мной. Я привык считать его своей собственностью, а он так далек от меня. Моя бесконечно далекая собственность… Каким худым он выглядит в своем фраке. В последнее время я то и дело слышу, как он кашляет. Ему нужно получше следить за здоровьем…»
Тоска, которая с неожиданной силой вдруг стала исходить от Петра Ильича, смутила молодежь. Беседа не вязалась. Мечтатель в дешевом фраке сел за рояль и начал играть. От незатейливой, нежной мелодии волнами разбегались вариации. Юноша играл умело и красиво.
— Это Рубинштейн? — безучастным, даже резким тоном спросил один из братьев Лютке.
— Да нет же! — возразил Владимир. — Это Шопен.
Петр Ильич стоял у двери, ведущей в его спальню. Он осторожно ее приоткрыл.
— Ты уходишь? — спросил сидящий возле двери Владимир. Вид у юноши действительно был довольно усталый и болезненный. Он кончиками пальцев ласкал безвольно опущенную руку Петра Ильича и вдруг зашелся кашлем. «Городская жизнь не для него, — подумал Чайковский. — Эта зима была для него слишком напряженной. Он слишком много на себя берет, переоценивает свои силы. Наверное, я был не прав, что предложил ему здесь жить». А вслух он сказал:
— Не обращайте на меня внимания. Я устал. Да и Шопена я не выношу. Меня от него воротит. Ты развлекайся с друзьями, радость моя. В ведерке еще осталось шампанское.
До Америки далеко. Дальний путь начинается с успевшей изрядно надоесть трассы: Санкт-Петербург — Берлин.
Знакомый стук колес, рассказывающих одну и ту же, уже много раз услышанную, но так и не понятую историю, которая навсегда останется загадкой, монотонной тайной. На мелькающий за окном скучный пейзаж опускаются сумерки. В купе заходит проводник стелить постель. Пора спать, но страшно болит голова.
«Зачем я сел в этот поезд? Куда он меня увозит? Прочь от моего Владимира. И почему я называю его моим? У него же есть барышня из хорошей семьи. Моя бесконечно далекая собственность. Ах, между нами все было иначе, когда он еще был мальчиком в Каменке, и гостил во Фроловском, и по-детски наивно добивался моего расположения, и ревностно следил за всеми происходящими в моей жизни событиями. Я сам привез его в столицу. Теперь я ему почти совсем не нужен. Теперь его интересуют барышни.
Я целый день буду в Берлине. В каждом гостиничном номере есть почтовая бумага. Я возьму чистый лист бумаги и испишу его весь, строчка за строчкой, чтобы мой Боб прочел и понял, как ужасно я по нему скучаю. На почтовой бумаге берлинской гостиницы я напишу: Боб, я тебя обожаю! Помнишь, я когда-то говорил тебе, что не столь счастлив, когда ты со мной, сколь несчастен, когда тебя со мной нет? Вдали от тебя, перёд лицом долгих дней, долгих недель, долгих месяцев разлуки с тобой, да, перед лицом этой бесконечной пустоты я по-настоящему ощущаю безграничность моей любви к тебе… Так я ему и напишу, он должен это узнать и понять. Владимир, моя далекая собственность, стал много кашлять. Во фраке он выглядел совсем худым. Нужно следить за его здоровьем. Он должен стать кем-то выдающимся, поэтом или композитором. А может быть, ему долго не жить. Его сестра Вера тоже умерла рано. Самых прелестных детей своих Господь обычно спешит прибрать к себе в первую очередь. Нет, так думать не хочется. Боб должен жить долго, Боб — мой наследник… Вот со „Щелкунчиком“ дело не идет, я исписался, я истощен. Боб любит всех петербургских Настенек, он даже краснеет при их упоминании…»
В Париже Модест Чайковский встречал брата на Северном вокзале. Петр Ильич с некоторой небрежностью обнял и поцеловал его. Бедняга Модест, с искренней радостью ожидавший встречи со старшим братом, сразу же понял, что тот находится не в лучшей форме и не в самом добром расположении духа. Лицо Петра Ильича побагровело, на лбу выступала набухшая вена, и это внушало Модесту страх.
— Ты хорошо доехал? — осторожно поинтересовался младший брат.
— Спасибо, — ответил Петр Ильич. — А у тебя вид уже совсем парижский.
Модест отпустил эспаньолку и тонкие длинные усы. Пальто нараспашку, тросточка, высокий стоячий воротник и лихо сдвинутая на затылок шляпа. Этот западный наряд в бульварном стиле совсем не вязался с его добродушным, нежным лицом, типичным для породы Чайковских: чувственный рот, глаза с поволокой, высокий лоб. Это лицо могло с тем же успехом принадлежать сыну Петра Ильича.