«Так вот какую печальную тайну должен был сообщить мне Модест. Он для этого и приехал в Руан. Но он так и не решился мне ее поведать. Он правильно сделал. Если бы я узнал, я бы отменил американские гастроли. Может быть, мне действительно их отменить? Мне бы следовало ехать в Каменку утешать Боба. Я ни разу не видел Боба в слезах. Если бы я сейчас поехал в Каменку, я бы увидел его лицо, мокрое от слез. Странно, что я не плачу».
Петр Ильич медленно встал. Качая головой, он прошел через читальный зал к выходу. Он шевелил губами, как безумный старик, разговаривающий сам с собой.
— Странно, странно, — бормотал он.
Люди смотрели ему вслед и улыбались. Небритый студент набросился на московскую газету.
Соблазн послать телеграмму и отказаться от американских гастролей был велик, но Петр Ильич не имел права ему поддаваться. Ему нужны были эти доллары, он уже твердо на них рассчитывал. Как же он сможет в дальнейшем помогать Модесту и Владимиру, если будет отказываться от таких крупных вознаграждений? Однако он вынужден был признать, что не только из этих практических соображений решил продолжать свой намеченный путь: ехать в Ле-Авр, чтобы 8 апреля на борту французского парохода «Бретань» отправиться в Нью-Йорк. Его одновременно и манила и пугала перспектива поездки в Новый Свет, радикальной смены обстановки. Он поймал себя на мысли о том, что, возможно, ему будет легче дышать по ту сторону океана; что он станет совсем другим человеком, оказавшись в стране, которую называют страной безграничных возможностей. Он ожидал от поездки в Америку прилива новых сил. «Это должна быть чудесная страна, полная молодых сил и энергии. Может быть, она и мне придаст новых сил. Интересно, какой прием меня там ожидает? Поймут ли они сразу, что пригласили меня по ошибке? Несомненно, они уже успели выяснить, кто я на самом деле: что я совсем не великий композитор и даже не исконный русский, а скорее существо второго класса с сомнительной репутацией. Наверняка они об этом уже знают. Но, возможно, они будут великодушны и не сразу дадут мне это понять…»
«Бретань» была большим и красивым пароходом, по комфорту напоминающим первоклассный отель, но Петру Ильичу было одинаково невыносимо находиться в каюте, в курительном салоне, в обеденном зале или на палубе. Он с ужасом наблюдал за тем, как отдаляется берег, превращается в тонкую серую полоску, бледнеет и в конце концов полностью исчезает. Скучная бесконечность водной поверхности и монотонность округлого горизонта не заключали в себе ни малейшей доли той прелести, которая наполняет радостью сердце, когда с берега созерцаешь морскую ширь.
В первые дни море было спокойным, но потом волны усилились и стали раскачивать судно. Морской болезнью Петр Ильич, к своему собственному изумлению, не страдал, вместо этого им овладел страх. Пароход «Бретань», каким бы элегантным и комфортабельным он ни был, был всего лишь ореховой скорлупкой во власти угрожающе колышущейся бесконечности. А если волнам придет в голову подняться еще выше, побушевать еще сильнее? Они затянут это комфортабельное судно-отель в бездну и раздавят его. Все это вполне может свершиться по воле и прихоти Всевышнего, чьи намерения и планы нам не дано ни предугадать, ни понять.
Судно «Бретань» могло пойти ко дну. Петр Ильич вполне допускал такую возможность: ему казалось, что волны вот-вот затопят курительный салон, обеденный зал и крытую ковром лестницу. Ну ладно, утонем, а что дальше? Разве не было в жизни моментов, когда он жаждал смерти и с нетерпением ждал прихода этой темной соблазнительницы? Он ждал ее как самого сладостного утешения. А сейчас, когда она, наверное, была совсем рядом, его охватил страх. Непоследовательность человеческой натуры смехотворна и позорна.
Петр Ильич категорически не смог находиться в раскачивающемся обеденном зале: ему казалось нелепым и абсурдным поглощать обед из восьми блюд, когда там, за бортом, в колышущейся, пронизанной воем шторма тьме волны в свою очередь норовят проглотить повара с поваренком, стюардов, всю посуду и всех, кто ею пользуется. Кроме того, соседи по столу казались ему сегодня особенно несносными. В их числе были канадский епископ, возвращающийся из Ватикана, где он получал благословение папы римского, его секретарь, а также немецко-американская супружеская пара из Чикаго с двумя дочерьми-подростками. Темой беседы был несчастный, накануне прыгнувший в море с палубы второго класса и утонувший. Это происшествие послужило причиной невероятного волнения на борту: выли сирены, судно остановилось, спустили на воду спасательную шлюпку, но самоубийца так и не был найден. В его каюте обнаружили лист бумаги, исписанный крайне неразборчивым почерком. Удалось расшифровать только отдельные обрывки немецких фраз: «Я не виновен… Он плачет…» Это нисколько не прояснило сути случившегося. Видимо, несчастный был душевнобольным.
Именно это трагическое происшествие, вот уже двадцать четыре часа занимавшее всех и каждого на пароходе «Бретань», обсуждал канадский епископ с немецко-американской четой.
— Да помилуй Господь его грешную душу, — говорил священник. — Этот несчастный взял на себя самый тяжелый, самый непростительный грех. Из всех смертных грехов самоубийство сильнее всего гневит Господа.
Дама из Чикаго поинтересовалась, нельзя ли считать душевную болезнь смягчающим обстоятельством. Об этом епископ даже слышать не хотел. Он посчитал своим долгом возразить, что с современной легкомысленной точки зрения частенько называют безумием то, что по сути своей является предрасположенностью к злу и пороку. Секретарь одобрительно кивал. Дама из Чикаго больше не смела возражать. Отец семейства, владелец нескольких больших скотобоен, торжественно откашлялся, в то время как одна из дочерей-подростков сказала:
— Если бы он действительно был сумасшедшим, это должны были заметить. У сумасшедших такое потешное выражение лица.
Петр Ильич поднялся из-за стола и попросил разрешения откланяться по причине плохого самочувствия, что в условиях морской качки никому не показалось странным. Он прошел по обеденному залу, пол которого раскачивался под ногами, затем вверх по лестнице на палубу. Ненависть охватила его: ненависть к епископу, его секретарю и супружеской паре из Чикаго вместе с дочерьми! В то же время он испытывал глубокое сочувствие и братскую симпатию по отношению к несчастному, не нашедшему другого выхода, как броситься в пучину! Абсурдные фразы: «Я не виновен… Он плачет…», казалось, хранили в себе тайну, не доступную ни епископу, ни владельцу скотобоен. Страшный смысл этих фраз был доступен только ему, Петру Ильичу.
За мыслями о несчастном собрате из второго класса, душа которого, по мнению епископа, не вправе рассчитывать на Божью милость, Петр Ильич совсем забыл о своем страхе перед морской стихией и возможным кораблекрушением. Он ходил туда-сюда по темной прогулочной палубе, которая в это время суток была совершенно безлюдна.
Что за песню пели ему ветер и волны? Может быть, ту же самую, что он пытался расслышать в стуке железнодорожных колес. «Теперь я знаю ее смысл, — думал одинокий человек на темной палубе. — Это песня об исчезнувших лицах. Это песня о лицах, канувших в бездну, растворившихся, ускользнувших, пропавших, ставших недосягаемыми и неприкосновенными. Сколько их, покинувших меня, ушедших в царство теней или в какую-то другую, чуждую жизнь, к которой я не имею никакого отношения! Разве лицо Дезире не утрачено так же, как и лицо Саши? Разве не растворилось лицо бедной Антонины, которая еще жива, в той же дали, что и лицо моей давно умершей Фанни? Разве Апухтин не утрачен для меня точно так же, как Николай Рубинштейн или мой милый Котек? Однажды Апухтин, темный ангел, хотел вернуться из прошлого и снова сыграть со мной в свою любимую игру соблазна, приняв облик очаровательного существа, явившегося мне в фойе цирка „Медрано“, а позднее у стойки бара. Но и этому лицу, обладающему для меня особой притягательной силой, я позволил ускользнуть. Ускользнуло множество лиц, так много для меня значащих. Например, лицо Эдварда Грига, смелая и своенравная музыка которого взбодрила меня и придала мне новых сил. Ускользнуло лицо прекрасного незнакомца Зилоти, сияющее холодным огнем тщеславия; нервное, отмеченное печатью страданий лицо моего друга фон Бюлова, лицо Никиша, лицо Бузони. И почему я больше не виделся со стариной Бродским, ведь он был мне другом? Моя жизнь распадается на эпизоды и фрагменты, ее разъедает и разрушает бренность бытия. Ускользнуло, исчезло, кануло в бездну лицо таинственной задушевной подруги, неверной, жестокой Надежды. Ах, ближе всех мне даже сейчас лицо матери, строгое и прелестное, зовущее, манящее. Я как будто живу в окружении теней. Вокруг меня одни умершие. Сколько же мне лет? Я, должно быть, глубокий старик, самый древний из всех людей. Кто из живых еще остался около меня? Владимир, любимое дитя мое. Но разве не попало и его лицо в поток потерянных лиц, в царство теней? О ужас, самое родное лицо уже стало наполовину чужим. Мой маленький Владимир уже ищет общества других людей, которых он может любить иначе, чем меня, старика. Но эту мысль нельзя додумывать до конца, она до краев наполнена отчаянием, она меня собьет с ног, я споткнусь и упаду за борт, в это ужасное море, в которое в смятении своем прыгнул мой несчастный „невиновный“ брат, в эту бездну, из которой слышится песня об исчезнувших лицах».