— Нет, — преодолев себя, впервые признался Шандор. — Я не люблю вина. Меня мутит после первого же стакана.
— Однако! — протянул Вёрёшмарти и более не заговаривал с гостем, пока не прочитал все с начала и до конца.
— Ну что я могу сказать, сынок? — Он отложил рукопись, распрямил, морщась, отекшую руку. — Терпкая кровь самой земли бунтует в твоих жилах. Будь счастлив, если сумеешь, и благослови тебя господь. — Он тяжело поднялся, держась за поясницу, мимоходом коснулся жестких волос молодого поэта и резким толчком, словно ему не хватало воздуха, распахнул окно.
Коричный запах цветущей глицинии ворвался в комнату. Заполоскала на ветру кружевная гардина, спугнув пушистую кошку, дремавшую на скамеечке для ног.
— Ты пробовал обращаться к издателям? — Вёрёшмарти плюхнулся в рабочее кресло. Привычно подкрутив ус, вновь раскрыл зеленую тетрадку.
— Я был у Ландерера, Хартлебена, Альтенбургера, дважды заходил к Хеккенасту, но он так и не соизволил меня принять.
— Бедная наша литература! Но ты не огорчайся, сынок. Нет в мире стены, которую нельзя обойти. Многие имперские литераторы опубликовали свои произведения в обход присяжных издателей. Великий Бержени, например, не посчитал для себя зазорным напечатать книгу стихов за собственный счет. Да зачем далеко ходить за примерами? Моя первая поэма «Бегство Залана» тоже увидела свет таким же образом. Можешь не сомневаться: мы издадим твой сборник.
— Но где взять деньги?
— Как — где? А меценаты на что? Подписчики? На издание моей поэмы прислали средства восемьдесят восемь подписчиков со всех концов страны, — не без гордости сообщил Вёрёшмарти.
— Всего восемьдесят восемь? — удивился Петефи.
— Целых восемьдесят восемь!.. Не забудь, что даже на «Атенеум» подписалось всего триста человек. Таков порядок вещей. Мы пишем, коллега, для избранных.
— Я хочу, чтобы мои стихи дошли до каждого венгерского сердца. — Петефи гордо вскинул подбородок. — Иначе не стоит работать. Иначе миссия певца низводится до жалкой роли шута, лизоблюда, лакея пресыщенной публики.
— Браво, браво, — насмешливо одобрил Вёрёшмарти. — Запал у тебя есть. Но чем скорее ты порастратишь свой юношеский гонор, тем будет лучше для тебя. Иначе никогда не станешь профессиональным литератором… Кто из нас не мечтал в молодости о венке Торквато Тассо?
— Я не жду лавров от сильных мира сего. Я хочу писать для народа.
— Народ, братец, состоит из людей, — наставительно заметил Вёрёшмарти. — И вообще мне кажется, что ты слабо представляешь себе состояние литературного рынка. Читающая публика привыкла пробавляться цветочками, ангелочками, пастушками, простушками, овечками, сердечками, а ты хочешь заманить ее в кабак. Как там у тебя? — Он бегло перелистал страницы. — «Хортобадьская шинкарка, ангел мой! Ставь бутылку, выпей, душенька, со мной!..» Quel style![8] Оно, конечно, прелестно, но боюсь, господа подписчики тебя не поймут. Они привыкли к галантному обхождению. Для того чтобы заставить их тряхнуть мошной, нужны совсем иные словесные обороты, cher ami.[9] Умные головы это понимают.
— И кто же они?
— А то не знаешь? — Вёрёшмарти схватил со стола еще не разрезанный до конца альманах «Хондерю».[10] — Вот послушай, как надо изъясняться с прекрасным полом: «Лелейте же сей бутон, дайте ему место среди вечнозеленых растений, украшающих ваши чудесные письменные столики; если же он придется вам по сердцу, дозвольте ему расцвести, — голос постепенно повышался, в нем набирала силу и пела восторженная струя, — стать оч-чаро-вательным цветком под сладостными лучами ваших прелестных глазок, в драгоценной усладе патриотического вашего дыхания…»
— И кто же сей бутон?
— «Хондерю».
— Омерзительно!
— А по мне так прелестно! Учись, сынок, как вымогать денежки. И это не просто сюсюканье, это патриотическое сюсюканье, так сказать, благонамеренное. И дамам приятно, и эрцгерцог палатин[11] в Будайской крепости будет спокоен за состояние венгерской словесности. Несчастный народ, несчастная литература… Собирайся, пойдем. — Вёрёшмарти швырнул альманах в угол, откуда прыснула задремавшая на новом месте кошка.
— Куда?
— Ты все еще хочешь податься в поэты? Не передумал?
— Не передумал.
— И тебя не пугает, что поэты у нас чахнут в габсбургской тюрьме, в Куфштейне? Участь Бачани не страшит?
— Меня уже раз заковывали в кандалы, и умирал я дважды.
— Тогда погоди, пока сменю халат на аттилу, и в добрый час! Ничто так не радует сердце, как первая книга.
— Мы поедем прямо в типографию? — с недоверчивой надеждой поинтересовался Петефи. — Думаете, что-нибудь выйдет?
— Ничего подобного! Мы пойдем туда, куда стремится твоя бесшабашная муза, хоть это и противопоказано твоему слабому желудку, — в пивную, короче говоря. Как раз сегодня у Ламача собирается весь «Национальный круг». Им сам бог велел поддержать такого поэтического самородка, как ты. Иначе какие они, к дьяволу, националисты? Уж я заставлю этих парней раскошелиться, будь уверен!
Под низкими сводами подвальчика слоистой завесой плавал табачный дым. Застарелый запах свирепого кнастера, которым набивали свои чубуки здешние завсегдатаи, въелся в поры оштукатуренного ноздреватого камня, пропитал занавески и всегда влажные, плохо отстиранные салфетки. Он перешибал даже бродильный дух, исходивший от бочек. Лишь когда кельнер в кожаном фартуке вбивал кран и к потолку рвалась неистовая струя пены, минутной свежестью ощущалось горьковатое дыхание хмеля. Несмотря на духоту, собравшиеся были в добротных венгерских одеждах, обильно расшитых сутажом. Кое-кто, по старинному обычаю, не постеснялся даже приметать лоскуток собачьего меха, указывающий на дворянство, благо в стране чуть ли не каждый двадцатый мог похвалиться высокородной родословной. Зачастую дворянские грамоты были у ремесленников, кабатчиков, цирюльников и мелких торговцев. Чего-чего, а голубой крови Венгрии было не занимать.
После того как унесли миски из-под свиных ножек и блюдо с поджаренным хлебом, обильно намазанным гусиным жиром и посыпанным крупно нарубленным луком, Вёрёшмарти очистил место для рукописи. Смахнув на пол картонные подставки, велел убрать опустевшие глиняные кружки с оловянными крышечками и локтем отер сбежавшую через край пену.
Для чтения он выбрал всего два стихотворения: про степь и хортобадьскую шинкарку. Однако и их с трудом выслушали осоловевшие националисты. Рюмочка абрикосовой палинки и несколько кружек доброго пива не располагают к молчанию. Языки развязались, тянуло побалагурить, похвастать, а то и затеять жаркий, но бесплодный, так как ни одна сторона не желала уступать, спор. Но сытый желудок и разливающаяся по жилам теплота настраивают также и на лад благодушный, чего и ожидал опытный в такого рода вещах Вёрёшмарти.
— «Степная даль в пшенице золотой…» Как видите, господа, — деловито подытожил он короткую декламацию, — перед вами самобытный венгерский поэт. Национальный поэт! — счел необходимым подчеркнуть. — Воспевший чудесные наши степи меж Дунаем и Тисой. Святая обязанность помочь Шандору Петефи издать первую стихотворную книгу. Предлагаю организовать сбор в его пользу, — и, усиливая натиск, процедил настоятельно: — Сейчас, немедленно, здесь.
Воцарилось долгое, настороженное молчание. Посапывая и поминутно прикладываясь к кружкам, дабы осадить луковое амбре, собравшиеся обменивались беглыми взглядами.
— Так скоро подобные дела не решаются, — начал было собиратель народных песен Эрдейи, но не договорил и, насупившись, пыхнул трубкой.
— В самом деле, — поддержал его Имре Вахот, редактор известного журнала «Регелё», — что за спешка? Надо как следует обмозговать, пощупать… Я, например, не почувствовал, собственно, национальной ноты в стихах нашего молодого друга. Он, полагаю, не без способностей, но, как бы это поточнее сказать, его произведения лишены дыхания, что ли, неповторимых веяний родной почвы. Должен ясно ощущаться один какой-то, пусть крохотный, но зато особенный уголок. Патриотизм начинается с малого. Не так ли?.. Вы родом откуда? — наклонился он через стол к Петефи.
— Из Фельэдьхазы, — ответил поэт, хотя увидел свет в Кишкёрёше, но почему-то невзлюбил сей богом забытый уголок.
Вахот, подсознательно уловивший в стихах упрямо звучащую ноту, нахмурился, ибо отрывистый ответ прозвучал, как вызов. Не зная про Кишкёрёш и не находя сколь бы то ни было примечательных качеств в Фельэдьхазе, он тем не менее явственно ощутил дерзость и нервно забарабанил пальцами. В свое время почти так же помрачнел и начал отбивать раздраженную дробь духовник-евангелист Ян Коллар, когда гимназист Шандор ни с того, ни с сего объявил вдруг себя протестантом. Что и говорить, Петефи в совершенстве обладал сомнительным даром восстанавливать против себя людей после первого же слова. И неважно, что словак Коллар был ярым панславистом, а венгерский ура-патриот Вахот считал словаков и многих прочих людьми не совсем полноценными, оба они прореагировали поразительно единообразно. Петефи был еще слишком молод и не знал, что существуют натуры, прямо противоположные ему по своему психологическому типу. Смягчить остроту такого изначально заложенного противостояния не властны были ни национальная принадлежность, ни уровень культуры, ни даже политические убеждения. Именно они, убеждения, а точнее, просто отношение к авторитету существующей власти нередко даже определялись только нравственным идеалом личности.