Вахот, подсознательно уловивший в стихах упрямо звучащую ноту, нахмурился, ибо отрывистый ответ прозвучал, как вызов. Не зная про Кишкёрёш и не находя сколь бы то ни было примечательных качеств в Фельэдьхазе, он тем не менее явственно ощутил дерзость и нервно забарабанил пальцами. В свое время почти так же помрачнел и начал отбивать раздраженную дробь духовник-евангелист Ян Коллар, когда гимназист Шандор ни с того, ни с сего объявил вдруг себя протестантом. Что и говорить, Петефи в совершенстве обладал сомнительным даром восстанавливать против себя людей после первого же слова. И неважно, что словак Коллар был ярым панславистом, а венгерский ура-патриот Вахот считал словаков и многих прочих людьми не совсем полноценными, оба они прореагировали поразительно единообразно. Петефи был еще слишком молод и не знал, что существуют натуры, прямо противоположные ему по своему психологическому типу. Смягчить остроту такого изначально заложенного противостояния не властны были ни национальная принадлежность, ни уровень культуры, ни даже политические убеждения. Именно они, убеждения, а точнее, просто отношение к авторитету существующей власти нередко даже определялись только нравственным идеалом личности.
Почувствовав, что установилось безмолвное противоборство, Вёрёшмарти встревожился за успех начинания и поспешил разрядить атмосферу. Поднатужив усталые мозговые извилины, не без отсебятины, продекламировал компании «Пьющего». Это пришлось по вкусу, попало в самое яблочко. В награду автору досталось добродушное ворчание и смех. После пива было приятно поговорить о редких достоинствах мадьярских лоз. Только Вахот не присоединился к похвалам.
— Не знаю, не знаю, — неопределенно пробормотал он и отвернулся.
— Значит, так, — первым схватил быка за рога портной Гашпар, — жертвую на книжку тридцать старых пенгё. Еще столько же обязуюсь дать после, — и, окинув торжествующим взглядом собравшихся, тут же отсчитал три полновесных десятки и бросил на уставленный кружками стол. Тогда и остальные полезли за бумажниками и, кто пятерку, кто целую двадцатку, стали наращивать скромную горку. Словно на кон ставили.
В итоге набралось семьдесят пять пенгё.
Вёрёшмарти аккуратно сложил деньги и торжественно вручил их смущенному Петефи.
— Это тебе на сборник, сынок, — сказал тихо и добавил, уже на публику: — А также на жизнь! Не можем же мы допустить, господа, чтобы поэт помер с голоду, так и не увидев своей первой книги. Подумаем, чем можно посодействовать ему…
Но тут подоспело свежее пиво из новой бочки, и о Петефи, чему он только обрадовался, на время забыли.
Уже на улице, когда настала пора застегнуть все пуговицы и надеть шляпы, Вахот наклонился к Вёрёшмарти и тихо спросил:
— Ты действительно находишь его талантливым?
— Да он гениален! — воскликнул Вёрёшмарти. — Не знаю, как можно не замечать!
— В самом деле?.. Откровенно говоря, мне тоже показалось, что парень не без таланта. М-да… — Он обернулся, ища Петефи, скромно поджидавшего друга и покровителя возле врытого в землю пушечного ствола, к которому возчик пивных бочек привязывал свою клячу. — Не составите мне компанию, милостивый государь? — церемонно обратился он к Шандору.
— Иди-иди, — Вёрёшмарти подтолкнул набалдашником трости разомлевшего от сытного угощения и такого счастливого, такого влюбленного в мир и в людей поэта.
— У меня есть к вам деловое предложение, — начал Вахот, когда они вышли на роскошную, затененную разноцветными маркизами Ваци. — Мне в «Регелё Пешти диватлап»[12] нужен опытный сотрудник, знающий литературу, современно и широко мыслящий, словом, что называется со вкусом. Мне кажется, что мы сможем договориться. Как полагаете?
— Что я должен буду делать? — спросил Петефи, не веря, что все это не во сне. — В журналах мне еще не приходилось работать.
— Пустяки, — отмахнулся Вахот. — Были бы знания и вкус, остальное — дело наживное… Вы владеете языками?
— Французским, итальянским, много хуже английским.
— Немецкий, полагаю, само собой разумеется? Потому что нам пишут даже из Вены!
— О да. Я читаю и могу писать по-немецки.
— Прекрасно, господин Петефи. Это больше, чем я мог ожидать. Вы мне подходите. — Стянув перчатку, он стал деловито загибать потные пальцы. — В ваши обязанности будет входить чтение рукописей, верстка, корректура, а также ежедневное посещение типографии, расположенной в Буде… Не подлежит сомнению, что лучшие из ваших стихов украсят страницы… Чьи? — Он расплылся в улыбке и хитро прищурился. — «Регелё»… Вы сами их там и напечатаете. Подходит?
— Еще бы! — восторженно воскликнул поэт.
— За ваши труды будет положено ежемесячное жалованье в пятнадцать валто-форинтов. Я обязуюсь одновременно предоставить вам апартаменты и хороший венгерский стол. Кроме всего, за каждое опубликованное стихотворение вы получите… ну, скажем, восемьдесят крейцеров… По рукам?
— По рукам! — слова Вахота звучали как музыка. Неудержимое воображение поэта, не углубляясь в смысл произнесенного, а лишь отталкиваясь от него для полета, рисовало картины из «Тысячи и одной ночи». В глубине души Петефи остался все тем же гордым, наивным школяром, для которого действительность была только поводом для заманчивых и головокружительных фантазий, кончавшихся обычно неизбежным падением и новыми синяками. Он даже не потрудился пересчитать валто на старые пенгё и едва ли мог сообразить, что за всю редакторскую работу ему положили жалованье кухарки.
Тем паче невдомек было, что величественное понятие «апартаменты» обернется темным чуланом под лестницей.
— В таком случае, — Вахот придержал летевшего как на крыльях поэта, — полагается спрыснуть сделку. Небось хочется лишний разок приложиться к бутылочке? Я, брат, все вижу! Меня, брат, не проведешь…
Вахот был не первый, кто принял лирическое «я» поэта за истинное.
Глоток «бычьей крови», распространявшей железистое благоухание, вызвал у Петефи оскомину. На глиняный кувшин, где по глазури сбегала темно-малиновая капля, он взирал, как Сократ на чашу с едкой цикутой.
Все, что случилось потом, было уже неподвластно его воле и памяти. Но на улице Ваци с того вечера за ним установилась прочная слава отчаянного выпивохи и буяна. Это полностью отвечало представлениям снисходительной публики насчет молодых венгерских поэтов.
У древней крепости Девин на высокой горе, где стрижи и голуби пухом устилают гнезда, отжимает темные воды Моравы широкий Дунай. Зеркальный трепет пробегает лоском над порослью буков и лип, непроглядная илистая волна играет солнечными веселыми вспышками. Разделяя Буду и Пешт, огибая Пожоньский холм с его цитаделью, торопится коварная и ласковая река верноподданно лизнуть обтесанный гранит имперской столицы.
И Вена, словно стареющий монарх, сентиментальный и бессердечный, подставляет для поцелуя свою шершавую ладонь. Обманутые струи, отсеченные от главной стремнины, не успев опомниться, несет уже Венским каналом, как шеренги в строю. Завивает ветер блестящие гребешки, точно серебряные крылышки на шишаках, но не разгуляться в прямолинейном створе, не взбрыкнуть. Забудь своенравный извив венгерских, румынских, славянских берегов, усмиренный Дунай, выпрямись на немецком плацу. Не под дробь барабана, не под походную флейту и палку капрала, но повинуясь изящному взмаху палочки дирижера.
Птичьими голосами перекликаются предгорья Венского леса, скрипичными струнами нежно рыдает Пратер. Во фраках и кринолинах, в пасторальных передниках терезианских пейзан чинно и весело гуляет праздничная Вена. При свете солнышка — катания в легких ландо по аллеям цветущего парка и прогулки на пироскафе с вальсом под палубным тентом, а в сумерках — карнавал, фейерверк, игристое кипенье в гранях богемского хрусталя. И костры, костры на берегах, смоляные искры, жарко рассыпающиеся над черным зеркалом бессонной реки. Выше, выше взвивайтесь, жгучие звездочки, кто пожалеет топлива, будет несчастен целый год. Прыгайте через огонь, удалые парни, выкликайте имена суженых, кружитесь, белокурые красотки, быстрей, веселей, да не бойтесь подпалить себе нижние юбки. От одного огня убережетесь, другого не миновать. Ужо прожжет до нутра, до самого сердца! Белыми колесами раздуваются кружевные оборочки, огненные колеса катятся с горы. Святой Вит просит хвороста, святой Флориан объявляет огонь.
Беззаботной ручонкой проказливой шалуньи разжигает пламя игривая Вена. Того и гляди запылает пожар. Тогда поздно будет, не остановишь, не зальешь вероломной дунайской волной.
Встречают солнцеворот, провожают солнцеворот, торопят вращенье временного круга. Но скрыт от ума человеческого завтрашний день.