предупреждений и вычетов из жалованья за день-два. Но по прошествии времени он становился всё более заносчивым, пока однажды не додумался дать свободу своим корыстным речам на английском языке. В оправдание этому он сказал, что является артистичным служащим, а вовсе не обычным, как все остальные клерки. Он перестал работать, что заставило его начальника повести себя с ним решительно и сурово. Однако судьба действовала быстрее начальства: однажды учитель потребовал аудиенции у замминистра. Дервиш-эфенди — как его стали называть в то время — вошёл в кабинет замминистра неспеша и с достоинством, поприветствовав его как равного, и уверенно обратился к нему:
— Ваше превосходительство заместитель министра, поистине, Аллах избрал этого человека.
Замминистра попросил его пояснить, что он хочет, и тот величаво и самоуверенно продолжил:
— Я являюсь посланником Аллаха к вам с новой миссией.
Так закончилась его карьера в министерстве вакфов, а также прервались связи с социальной прослойкой, частью которой он являлся. Он покинул свою семью, друзей и знакомых и ушёл в мир Аллаха — как сам называл это. Из всех признаков прежней жизни у него остались лишь очки в золотой оправе. В свой новый мир он вошёл без друга, без средств и без пристанища. Сама его жизнь указывала на то, что в этом гноящемся мире некоторые люди могут выжить посреди горестной борьбы, без денег, дома и друзей, но и без тревог, печалей и нужды. Ни дня у него не прошло, чтобы он остался голодным, нагим и без крова. Положение его стало теперь мирным, спокойным и блаженным, которого он не знал до того никогда. И хотя он утратил свой дом, весь мир был отныне его домом, и хотя и был он лишён жалованья, его зависимость от денег также прекратилась, а что до семьи и друзей — несмотря на то, что он потерял их, все люди становились для него родными. Если изнашивался его джильбаб — ему приносили новый, если рвался галстук — ему дарили ещё один. Всюду, куда бы он ни шёл, люди тепло встречали его. Даже самому учителю Кирше, при всём его замешательстве и рассеянности, не хватало его, если он отсутствовал в кафе хотя бы один день. Несмотря на то, что простой люд был уверен в его способности творить чудеса, он ничего удивительного не совершал, и не предсказывал будущее. Он либо бывал замкнут и молчалив, погрузившись в оцепенение, либо наоборот, был посланником речей, сам не зная, как остановиться. Он был любимым и почитаемым, радуя всех одним своим присутствием среди них как добрый знак. Про него говорили, что он один из приближённых к Аллаху святых угодников, на которого снизошло божественное откровение сразу на двух языках — арабском и английском.
2
Она окинула себя в зеркало некритичным взором, или, другими словами, ища в себе предмет восхищения и довольства, и в зеркале отразились её тонкое продолговатое лицо; косметика творила чудеса с её щеками, бровями, глазами и губами. Она поворачивалась вправо и влево, заплетая пальцами косу и почти неслышно шепча: «Неплохо, красиво, клянусь Аллахом, красиво!» Это лицо, по правде говоря, уже примерно пятьдесят лет, как глядело на мир, но природа в течение полвека не может не затронуть ни одного лица.
Тело её было худым, или высохшим, как описывали его женщины из переулка Мидак, а грудь — плоской, хотя красивое платье скрывало её. Это была госпожа Сания Афифи, хозяйка второго дома в переулке, где на первом этаже проживал доктор Буши. В этот день она приготовилась нанести визит в среднюю квартиру, в которой жила мать Хамиды. Не в её привычках было часто посещать кого-либо из жильцов, и возможно, единственный раз, когда она входила сюда, было первое число каждого месяца, — день, когда она получала арендную плату. В душу её глубоко закралась новая причина, делавшая визит к матери Хамиды важной обязанностью.
Таким образом, она вышла из своей квартиры и спустилась по лестнице, бормоча в надежде: «О Аллах, воплоти мои чаяния», и тощей рукой постучала в дверь. Хамида открыла ей, встретив её с притворно радостной улыбкой на губах и проводила в гостиную, после чего пошла звать мать. Комната была маленькой, в ней имелось два старых дивана, стоявших друг напротив друга, а в центре — бледный столик с пепельницей. Пол же был покрыт циновкой. Ожидание женщины не затянулось: вскоре к ней быстрым шагом вошла мать Хамиды, едва успев сменить на себе джильбаб. Обе они тепло поприветствовали друг друга и обменялись двумя поцелуями, а затем уселись рядом, и мать Хамиды сказала:
— Добро пожаловать, добро пожаловать… К нам пожаловал сам Пророк, госпожа Сания.
Мать Хамиды была среднего роста, полноватой женщиной за шестьдесят, однако сильной и пышущей здоровьем. Глаза её были навыкат, на щеках — оспинки, а голос — низкий и грубоватый. Когда она разговаривала, казалось, будто она рычит. Голос был её первым орудием, используемым в боях с соседками. Естественно, её не радовал этот визит, ибо визит владелицы дома мог принести неприятные последствия и предупреждал об угрозе. Однако она приучила себя на каждый случай облекаться в соответствующий ему наряд — и быть готовой ко всему — и к добру, и ко злу. По своим занятиям она была свахой и банщицей, и обладала зорким глазом и болтливым языком. Более того, язык её был невоздержанным и безудержным, от него почти не ускользало ни старое, ни новое, что творилось в квартале и в каждом из его домов. Так что она была своего рода историком и передатчиком плохих известий, и больше всего — словарём-сборником всего непристойного. По привычке ей захотелось поразвлечь гостью разговорами, и потому она принялась приветствовать её и изливаться в похвале. Она рассказала ей понемногу что нового в Мидаке, а также вести из соседних с ним улиц. Знаете ли вы о новом скандале у Кирши?… Он точно такой же, как и все предыдущие, и связан с его женой: она подралась с ним и разорвала его кафтан-джуббу. Вот пекарша Хусния позавчера так побила мужа, что по лбу его струилась кровь. А господин Ридван Аль-Хусейни — благочестивый и набожный врач — как он кричал на свою жену! Почему он так обходится с ней, ведь он же добрый человек? Да ведь она же