если бы не надо было с ним целоваться и все остальное. Она попыталась представить поцелуй с Аникеевым и содрогнулась. Нет.
Из-за угла дома появилась маленькая черная собачка. Она деловито, глядя в землю перед собой и что-то вынюхивая, трусила по направлению к крыльцу, не обращая внимания на Машу. Лохматый хвост был закручен так лихо, что почти лежал на спине. Добежав до Маши, пес остановился и поднял на нее умненькие карие глазки, немного похожие на аникеевские. Маша протянула ему руку, пес подошел поближе, вежливо обнюхал пальцы и опять посмотрел на Машу. Она осторожно погладила его по гладкому лбу. Пес раскрыл пасть и – она готова была поклясться – улыбнулся.
– Это Рича, – сказал Аникеев у нее над головой. Надо же, как тихо подошел. – Ну, где ты шлялся, морда?
– Это ваш? – спросила Маша.
– Ну как бы да. Он здесь живет, а мы кормим его, когда бываем.
– А когда не бываете?
Аникеев не ответил, и Маша, с трудом повернувшись на тесном крыльце, подняла голову на Аникеева. Он пожал плечами:
– Как-то живет.
– И зимой?
– И зимой… Сейчас.
Он ушел в дом. Пес терпеливо стоял около Маши, часто дыша открытой пастью.
Аникеев вернулся с костью и мясными срезками. Аккуратно спустился, стараясь не задеть Машу, поднял с земли мятую алюминиевую миску, выплеснул из нее дождевую воду и отнес вместе с едой чуть в сторону. Пес крутился рядом, но не мешал.
– Рича – это Ричард? – спросила Маша.
– Ну да.
На своей территории Аникеев стал более уверенным, исчезла жалкая просительность интонаций, и Маше было проще с ним разговаривать.
– А почему Ричард?
– Да кто его знает.
Аникеев вернулся в дом, опять аккуратно миновав Машу, а Рича принялся торопливо есть, подхватывая сразу несколько кусков и роняя их назад в миску.
Маша опять прислонилась к перилам и закрыла глаза. Солнце светило сквозь веки, делаясь из желтого красным. Как было бы хорошо, если бы не было всего того, что было. Замереть, уснуть. У Лермонтова все правильно: не тем холодным сном могилы, не умереть, а замереть. Как сейчас. Держать руку на покатом собачьем лбе, ловить лицом негреющее солнце. А меж тем в глубине ее живота маленькая человеческая закорючка ожидает своей смерти. И не увидит ни собаку Ричарда, ни солнца.
– Хотите, вам сюда поесть принесу, – спросил сверху Аникеев.
Вместо ответа она встала; качнувшись, переждала приступ головокружения и прошла в дом, задев боком Аникеева.
Настроение испортилось, ели молча. Все было очень вкусно. Нет, он был бы действительно славный муж: готовить умеет, а она, кстати, нет.
– Вы учились где-то? – спросила Маша. Она вдруг поняла, что, кроме скачек, ничего о нем не знает. Кто его привел в их компанию, например. – Как вы вообще… вы с Володей были знакомы, или…
Он улыбнулся, потому что понял причину ее замешательства.
– Я в вашей компании боком, – просто сказал он. – Тина привела. А с ней мы как раз на ипподроме познакомились, они что-то снимали, я оказался полезен. Вдруг. А почему привела – не знаю. Она экстравагантная девушка… Потом вот оказалось – соседи… А почему хожу в вашу компанию – нравится. Вы люди интеллигентные, спасибо, что не гоните. Слушаю фамилии незнакомые, слова. Потом в энциклопедии смотрю, в словарях. Но многого нет, особенно что Катя говорит.
Маша засмеялась. Во-первых, это было правдой, во-вторых, она почувствовала Регину, да и себя немного отомщенными – значит, не только она горазда на «антропологические эксперименты», как это Катя когда-то назвала. Да, но в результате жертвой эксперимента стала-то она. Так, опять. Не думать.
– Вы немного не такая, как они, – сказал Аникеев.
– Не надо покупать меня грубой лестью, мои друзья лучше меня, – поспешно сказала Маша.
– А я и не сказал, что вы лучше, я сказал – не такая. Просто другая.
И что теперь: кокетничать, поставить локоток на стол, подпереть ладошкой подбородок и, глядя из-под полуприкрытых век, спросить: «И чем же это, а?» Полуприкрытые веки опять разбудили неприятное воспоминание об отце Антонии, и Маша вдруг спросила:
– А вы в Бога верите?
Аникеев смешался, как после вопроса о том, любит ли он ее. Почему же ей так нравится его смущать? Месть, очевидно же – за собственное унижение.
– Верую, – сказал тем временем Аникеев.
А это уже что-то из «Преступления и наказания»: «И-и в воскресение Лазаря веруете?» Она невольно хмыкнула.
– По-вашему, смешно? – спросил Аникеев.
– Нет, что вы, совсем… Подождите-ка! – неожиданная мысль пришла ей в голову: – Но ведь аборт – грех?
– Грех, – помедлив, неохотно подтвердил Аникеев.
– А как же вы…. Или грех, значит, будет на мне, что я его делаю, а вы и ни при чем?
– Маша!.. – протестующее начал Аникеев, но Маша вдруг почувствовала, что в горле у нее огромный ком, который не дает дышать. Она глотнула воздух, всхлипнула, еще раз глотнула, пытаясь затолкать ком обратно, но не выдержала и зарыдала, растирая слезы ладонью.
Она не плакала, когда умерла мама, а после – совсем немного, она не плакала после своего грехопадения и у отца Антония, она много когда не плакала, и консерваторский всплеск не в счет, но этот рыхлый и бесхребетный Аникеев удивительным образом выводил ее из себя, из привычного состояния, провоцировал на слабость, на безобразную, распущенную демонстрацию всех эмоций.
– Удовольствия, да? Все удовольствия получили – и в кусты?! – сквозь слезы, с трудом выговаривая слова, закричала она, с ужасом не узнавая саму себя. Но потом слова полились из нее, как слезы. Испытывая какое-то мучительное, почти восторженное удовлетворение, она закричала о том, что ее жизнь теперь сломана – и поверила, что сломана, сломана окончательно; и еще о том, что если Бог есть, то Аникееву, фигушки, не удастся отвертеться, потому что и она читала, что лучше б жернов повесили на шею тому, через кого приходят соблазны, и не видит ли случайно ее верующий друг – так и сказала, и даже мысленно отметила, продолжая кричать, что ей нравится эта формулировка – так вот, не видит ли ее верующий друг здесь каких-то параллелей; и даже что Бог все видит, прокричала, удержавшись разве от перста, указующего на небо.
Крича, она освобождалась от больного и мучающего кома, который, оказывается, жил в ней все это время. Но не только это. Крича, она впервые осознавала свою женскую власть. Она никогда не будет своей молчаливой и выдержанной мамой. Она ни из-за кого не будет страдать. Пусть страдают из-за нее. Вот так, вот так!..
Аникеев, конечно, не понимал, что происходило в ее душе, а просто терпеливо слушал, и только сунул свой носовой платок, когда слез