— Если хотят сохранить мало-мальски добрые отношения, то избегают личных нападок на главу государства.
— Вчера вы сами с едким сарказмом высмеяли жалкую тщету подобных надежд.
Бухарин лишний раз убедился, что автор «Годов презрения» все видел и все понимал. Созвучны были не только мысли, но и затаенные опасения. Но дикая реальность не оставляла альтернативы ни для кого. Раскол некогда мощного немецкого рабочего движения умостил дорогу нацизму, гибельность политики Сталина в Коминтерне очевидна, а иного все-таки не дано. Со Сталиным против Гитлера.
— У нас по сей день господствуют представления о фашизме, как о крайней форме диктатуры капитала. Это оставляет место для множества толкований,— сказал Бухарин, продолжая вести свой внутренний монолог. «Дело здесь не в фашизме,— опять и опять возвращался он к скандальной речи Сталина...—
Фашизм, например, в Италии не помешал СССР установить наилучшие отношения с этой страной».
— И толкования впрямую формируют политику?
— Если смотреть на гитлеризм, как на всего-навсего иную разновидность капиталистического режима, то разница между Германией и, допустим, Англией становится крайне зыбкой. Лично я стою за всемерное сотрудничество с той же Англией, с любым нефашистским правительством. Гитлеровский режим стабилен, и нечего надеяться, что он рухнет сам собой, не успев ввергнуть мир в катастрофу. Гитлеризм отбрасывает на все черную кровавую тень. Открытый разбой, открытая скотская философия, окровавленный кинжал, открытая поножовщина — это уже не теория, практика. Вот кто стоит перед нами, и вот с кем нам предстоит столкнуться лицом к лицу.
— С одной стороны, вы проводите непримиримую черту между добром и средневековым злом фашизма, с другой — обнажаете его всеохватное, тотальное существо. Это имеет непосредственное отношение к тому, что вы называете «толкованиями»?
— Судите сами,— Бухарин ощущал в Мальро родственную душу, и гибельная радость раскрыться до конца толкала все дальше и дальше.— Фашизм создал всесильное тотальное государство, которое обезличивает все и вся, кроме начальства, высшего начальства. Обезличивание масс прямо пропорционально восхвалению диктатора. Так подавляющее большинство народа превращается в функционеров государства, скованных вторгающейся во все области жизни дисциплиной. Над всем доминирует роковая триада: преданность нации или государству, верность вождю и казарменный дух... Не стану скрывать, но меня очень тревожит возможность вырождения большевистской революции в систему постоянного насилия. Пока это только возможность.
— И каковы ваши прогнозы? Что ожидает вас лично?
— Я безгранично верю в силу социалистических идеалов. Я боролся и жил ради их торжества, а теперь он меня убьет.
Мальро вздрогнул. Удивительно спокойный, отрешенный голос Бухарина молнией пронзил мозг.
Двумя часами позже Николай Иванович звонил Ежову. Доклад собирались отпечатать отдельной брошюрой, и был обещан неожиданно крупный гонорар. Аня вполне могла бы погостить на эти деньги в Париже. Почему нет? Погуляет, не спеша походит по музеям, а заодно и с врачами посоветуется. Да и отдых в каком- нибудь санатории никак ей не повредит. Когда еще выдастся подобный случай? Лувр, Версаль — это же на всю жизнь.
На сей раз почему-то долго не соединяли. Наконец двойной тезка взял трубку. Внимательно выслушал, помолчал и спросил с добродушным смешком:
— Уже соскучились, Николай Иванович?.. Быстро. Бухарин еще раз объяснил, что дополнительных валютных затрат не понадобится.
— Постараемся как-нибудь устроить,— пообещал секретарь ЦК.
Проявив завидное терпение и немалую выдержку, Николаевский сумел сблизить позиции, хотя и с этой, и с другой стороной переговоры шли с большим скрипом. Возобладало, по сути, чугунное упорство большевиков: немецкие товарищи были вынуждены идти на все большие уступки. В итоге расхождение в цене свелось до ничтожного минимума. С деловой точки зрения дальнейшие препирательства выглядели бы просто несолидно, неприлично — со всякой иной. Государство, тем более называющее себя социалистическим, все же должно хоть как-то заботиться о престиже.
Борис Иванович надеялся, что посланцы Кремля сделают последний, можно сказать, уже чисто символический шаг к общему согласию.
По выходе на рю де Лувр из Центрального почтамта, куда поступала корреспонденция до востребования, его неожиданно окликнул Вадим Кондратьев. Они были знакомы еще по Петрограду, не слишком коротко, но вполне достаточно, чтобы сойтись потом на чужбине. Когда же поползли зловещие слухи о темной изнанке «Союза возвращения на родину», где вроде бы подвизался Кондратьев, Николаевский отношения прекратил. Без объяснений, в обычной для него уклончиво-твердой манере.
— Здравствуй, Борис,— Кондратьев заговорил быстро, напористо, не давая опомниться.— Я знаю, что ты меня почему-то избегаешь, да и не ты один... Догадываюсь почему, но не желаю оправдываться. Ничего бесчестного я в жизни не совершил и, надеюсь, не совершу. А путь у каждого свой и свой выбор... Не беспокойся, я тебя долго не задержу,— он приблизился почти вплотную, предупреждая отказ: — Мне необходимо поговорить с тобой. Можно?
— Слушаю тебя, Вадим,— почти не разжимая губ, произнес Николаевский. Ему претили любые сцены, а уличные пуще всего.
— Ни для кого не секрет, что вы ведете переговоры с Бухариным. Верно?
Николаевский ничего не ответил. Неосведомленность Вадима — воистину не секрет, но очевидная заинтересованность подтверждала самые дурные подозрения. Притом эта, никак не случайная встреча. Выходит, следил?..
— Николай Иванович — светлый, порядочный человек,— жарко зашептал Кондратьев, не дождавшись ни малейшей ответной реакции.— Но он опутан по рукам и ногам. От него почти ничего не зависит. В конечном счете все решает лично Сталин. Как он скажет, так и будет... Я бы посоветовал тебе поговорить с Бухариным с глазу на глаз. Они же всего на свете боятся, даже друг друга.
— И с такими настроениями ты собираешься возвратиться в Союз?
— Можешь иронизировать, сколько душе угодно. Возможно, я делаю глупость, хотя окончательно еще ничего не решено... Но не обо мне речь.
— Собственно, чего ты хочешь? — Николаевский сосредоточил взгляд на коричневой пуговице — Вадим был в распахнутом легком пальто,— что висела на одной нитке, нервно вздрагивая в такт переступавшим ногам.
— Всего лишь помочь. Разве непонятно?.. Помочь советом.
— Кому именно? Мне?
— Всем, Боря. Николаю Ивановичу, которого до безумия жалко, немецким изгнанникам и не в последнюю очередь тебе. Извини, конечно, но это искренне... Бухарину очень непросто живется. Да ты и сам знаешь, что он не в фаворе. Как говорится, не до жиру... Весьма вероятно, что это его последняя поездка, последняя возможность, так сказать... выразить себя. Понимаешь?
— Какое это может иметь значение, если, как ты говоришь, он ничего не решает? — раз уж разговор все равно завязался, Николаевский решил прояснить обстановку.
Он и сам начал догадываться, что члены так называемой комиссии всего-навсего марионетки в руках усатого кукловода. В ситуации, сложившейся вокруг Бухарина, его «школки», как привыкли изъясняться кремлевские функционеры, «правых» вообще не возникало особых неясностей. В редакции «Социалистического вестника» пристально следили за положением в СССР и разбирались в его перипетиях получше иных наркомов, сгоравших, как мотыльки, в лихорадке ночных бдений. Короче, слова и прозрачные намеки Кондратьева, чем бы он ни руководствовался, содержали немало верного.
— Наверное, никакого, ты прав,— промедлил с ответом Кондратьев.— Но чем ты рискуешь? Попробуй поговори... Вдруг и о Володе что-нибудь узнаешь.
Если это был заранее спланированный удар, то лицо Вадима вырисовывалось с полной определенностью. Брат Бориса Ивановича жил в Москве и приходился свояком Алексею Ивановичу Рыкову.
— Спасибо за совет, я подумаю,— Николаевский повернулся на каблуках, ощущая сосущее жжение где- то под ложечкой.
Подумать определенно имело смысл. Хотя бы для полноты картины. Правда, один раз Николай Иванович уже отказался вести беседу в отсутствие коллег, но сейчас, кажется, особый случай: близок финал.