нас одних в гостиной, а я рассказала Яну о том, как мы были с маменькой на «Zauberflöte», и тут он мягко поправил меня, сказав, что незачем нам, чехам, говорить «Zauberflöte», когда очень хорошо можно сказать — «Волшебная флейта». Я Ему ответила, что не понимаю, зачем нам так говорить, когда в театрах играют главным образом на немецком языке, а Он сказал, что это, к сожалению, правда, но вскоре все будет иначе. Общество для постройки чешского Национального театра, членом которого Он стал, решило уже через год построить на участке, закупленном для этой цели, маленький временный театр, и там каждый день будут играть на чешском языке. Когда Ян говорил это, он был так красив, в таком восторге, что все закружилось передо мною, и я чувствовала, что слезы выступили у меня на глазах, и я сказала, что когда этот театр построят, мы с маменькой будем ходить только туда, а в немецкий театр больше ни ногой. Тогда Ян легонько взял меня за обе руки и растроганно проговорил, что никогда не сомневался в моем горячем патриотизме. И тут в глазах у меня потемнело, отчасти от жестокого смятения чувств, но еще и от того, что он наклонил свое лицо к моему и… ну, Ты уже знаешь это, мой дневник, я ведь уже созналась, что Ян устами своими коснулся моих губ. Послужит ли любовь моя достаточным извинением тому, что я не противилась, не отвернулась, даже не вскрикнула? Вопрос этот теперь сверлит мне голову, но в ту минуту я ни о чем подобном и не думала, а лишь чувствовала себя на самом верху невыразимого блаженства».
Через день:
«Одно лишь обстоятельство несколько омрачает мое несказанное счастье, а именно то, что добрейшая моя маменька так благосклонна к нашей любви, что никаких препятствий перед нами не воздвигает, и Яну не представляется ни единой возможности проявить передо мной геройство и рыцарственность. А мне бы хотелось, чтоб он за меня сражался или чтобы похитил меня, но зачем ему сражаться, зачем похищать, когда в этом нет ни малейшей надобности, и маменька делает все для того, чтобы отношения наши развивались без всяких помех?»
Через пять дней:
«Игра доиграна, все кончилось, мои мечты сбылись, Ян объяснился, попросил моей руки, и я ответила согласием — и все же я не испытываю счастья. Наоборот, когда смотрюсь в свое маленькое зеркальце, украшенное по углам ракушками — оно пусть темное, но все равно самое мое любимое, и в нем я кажусь себе красивее, чем в других зеркалах, — я замечаю, что на лице моем отпечатались следы пережитого страдания. Ты спрашиваешь, мой дневник, как же могу я не быть счастливой, переступив наконец порог моей самой заветной мечты? Ответ прост, мой милый, тихий друг: Ян разочаровал меня, он не тот, за кого приняло его мое сердце. Напрасно тщится маменька убедить меня в том, что я ошибаюсь, — ее уговоры с еще большей силой укрепляют мою уверенность в том, что я сделалась жертвой расчета и коварства.
Потому что, когда обо всем уже договорились и окончательно все выяснили — я не хочу пересказывать Тебе, мой дневник, как это произошло, ибо воспоминание об этом слишком для меня мучительно, — маменька ни с того ни с сего, как это у нее в обычае, завела разговор о торговых делах. И, к моему безмерному изумлению, принялась хулить и порочить тот самый магазин в нашем доме, который превозносила до небес при первом посещении Яна. Она говорила, что лавка никуда не годится, а Жемчужная улица вовсе даже и не улица (!!!), и светские люди ходят только по главным проспектам, а лавка чересчур мала, вот разве для часовщика или для парфюмера подойдет, но никак не для галантерейного товара. Сначала я думала, что маменька шутит, но тотчас поняла, что это не так. Маменька заявила, что пока Борн был ей чужим человеком, она принуждена была восхвалять нашу лавку, чтобы получше сдать, а теперь, когда он собирается стать ее зятем (мужем неродной дочери, скажу в скобках), ее долг обратить его внимание на то, что до сих пор все арендаторы этой лавки протягивали ноги (так выразилась маменька), а она не желает, чтобы ее зять тоже потерпел ущерб.
Я с большим неудовольствием слушала эту речь, так как мне не понравилось, что маменька напомнила о докучных торговых делах в торжественный час объяснения Яна, что в то время, как мы впервые женихом и невестой сидели рядом за послеобеденным кофе, она поносила одно из помещений моего родного дома, чей порог она переступила уже тогда, когда я полтора года жила на свете. В те поры лавку арендовал продавец зонтиков и вовсе неправда, что он ноги протянул, как неделикатно отозвалась о нем мачеха, а был убит шальной пулей во время обстрела Праги, когда я была пятилетней крошкой. Я стала ждать, что-то ответит Ян на эти слова моей маменьки, и он ответил, что маменька будто его мысли прочитала, и он знает куда более подходящее помещение, где-то около Пороховой башни, но за него запрашивают очень дорого, а венский хозяин — человек скупой и осторожный. Тут они с маменькой разговорились (причем она опять совершенно оттеснила меня) о том, что Прага только того и ждет, чтобы ее превратили в настоящий большой город, и потребуются способные люди, чтобы пробудить ее от векового сна. И что Прага — гораздо более богатое золотое дно, чем даже сама Вена, потому что Вена живет выше своих возможностей, а Прага ниже. Тут маменька беззастенчиво рассказала, что наводила справки относительно Борна, а потому-де ей известно, что он не пустозвон и не мечтатель, и это убеждает ее, что состояние ее дочери переходит в руки человека, неспособного прокутить или растранжирить его в бесполезных спекуляциях. Потом она спросила, сколько хотят за помещение у Пороховой башни, и вынула свой блокнотик, чтобы подсчитать, какую прибыль должен приносить магазин, чтобы можно было платить такую аренду. По тому, как он ей ответил, видно было, что сам он давно все рассчитал. Пока они так перебрасывались цифрами, перебивая один другого, я прилагала все усилия, чтобы не расплакаться, так как с ужасом поняла, что не меня, а деньги мои полюбил Борн, и мною играют так же, как многими героинями романов, которые я читала. Ах, почему я в тот час не сумела подавить любовь свою и высказать Борну, как горько я обманулась, почему