Скоро еще одно обстоятельство порадовало казацкое сердце Пилипово. Когда поспел в Кафе виноград, то старый татарин-садовник погнал Пилипа и его товарища, старого москаля, в другой сад, принадлежавший Кадык-паше, в виноградный, находившийся за городом, где предстояла им какая-то работа. Проходя базаром и позвякивая кандалами, они обратили на себя внимание какого-то незнакомого человека — не татарина и не турка, а, по-видимому, христианина. Он и оказался христианином и притом украинцем, из Киева. В ту далекую от нас пору, когда продажа пленных была делом общепринятым, существовал и выкуп пленных. Но выкупали только богатых полоняников. Для этого родственники богатого полоняника, брат или отец, выправив ханское позволение или султанский фирман, отправлялись в неверную землю, большею частью на невольничьи рынки, в Козлов, в Кафу или Царьград, и там искали или расспрашивали о своем, дорогом им, полонянике, чтобы выкупить его. Таким оказался и тот киевлянин, встретившийся на рынке с невольниками Кадык-паши. У него полонили сына, ходившего вместе с другими казаками на выручку Вены, осажденной турками и крымцами. Крымцы-то, как он узнал, и увели его сына в полон. Поэтому он и искал его в Кафе и, увидав наших невольников, тотчас обратился к ним с вопросом: не видали ли они или не слыхали ли чего о таком-то и таком полонянике. При этом он подал им милостыню, узнав в них своих земляков, а в одном — даже запорожца и бывшего джуру Мазепы. Задобрил деньгами и их татарина-надсмотрщика.
Наши невольники обрадовались ему, как родному. Ведь шутка ли — с родной стороны! Это не то, что теперь, когда и на край света скоро, словно на крыльях ветра, телеграф переносит все известия обо всем, происходящем в мире, а тогда не только телеграфов и газет, но даже почт не было.
И много-много интересного рассказал им киевлянин!.. В Москве умер царь Федор Алексеевич...[40] Да там же были бунты — стрельцы бунтовались... Старый москаль при этом известии только в затылке почесал... Мазепа все идет вгору и вгору... Горько стало Пилипу при воспоминании о Мазепе: забыл он своего верного джуру, из головы и из сердца выкинул...
Но всего любопытнее и радостнее для наших невольников была весть о том, как Ян Собеский, король, со своими ляхами и казаками турок и татар погромил у города Видня.
— Как везир, — рассказывал киевлянин, идя рядом с невольниками, — с войсками своими подступил под город столечный цесарский. Видно, так цесарь, давши бой и не могучи видолати силам великим турецким, в городе Видне [Город Видно — Вена] замкнулся и там город, приказавши своим гетманам, уступил в свои высшие панства задля скупления войска, а город через целое лето у великом обложеню зоставал, которые обложенцы и просили короля польского, Яна Собеского, о поратованя, который стоял на границе своей за Краковом, который, видячи так великую налогу от бусурманов христианам, як найскорей войска збирал так кварцяные, як и посполитое рушеня, и, затягаючи по усей земли своей и по Украини — зараз плату давано. И так барзо великие войска скупил и, бога узявши в помощь, пойшол против войск турецких. О чем доведавшись, турчин видно моцно доставати и сам з войсками иными против короля польского пойшол, легце себе тие войско важачи. Але оного фортуна омилила: бо що учинил бы засадку войск своих пихоты тысяча четыредесять, усе тое знесено от короля польского, аж i сам везир не выдержал з своими войсками, але за помощию божиею и тие разбити стали, же у малой купи мусел утикати, оставивши гарматы, наметы — усе, що при соби мили. А и тие войска, що города Видня доставали, побити, ледви що утикло: незличоное множество бусурман пропало. Где и сам король, в городи Видни побувавши и скупившися з иными ксионженты християнскими, з войсками великими пойшли наздогон за везиром, не даючи оному отпочинку. И знову у Дуная у мостов мили потребу и там турков збили, которые великим гуртом на мост пойшли, с которыми и мосты на Дунай обломилися, где знову много погинуло от меча и потонуло. А которые жолнирове, мосты направивши, за турками пойшли, где по килька крот еще турок громили... [Этот рассказ киевлянина взят из «Летописи Самовидца», изд. Ор. Левицкого (с. 158— 160). (Прим. авт)]
— Так ix! Так ix, собачих синів! — невольно вырвалось у запорожца, все время жадно слушавшего.
— А проклятую татарву громили? — спросил старый москаль, косясь на проводника-татарина.
— И татарву громили.
— Слава тебе, господи! — перекрестился москаль.
— Так, так, слава господу... Усих потреб по чотыри крот валечных было, — продолжал, вздохнув, киевлянин, — и на всих потребах турки шванковали, и городов много турецких попустошили, и куды хотили войска польские и козацкие ходили и пустошили у кильканадцать миль от Цариграда. И в тих потребах пашей много погинуло и живых жолнире побрали... [Там же]
Запорожец и москаль значительно переглянулись.
— Може, i нашого Кадика [Кадик — Кодак] взято, — процедил запорожец.
— А может, и в Крым наши придут, — добавил москаль, — разорить бы совсем это гнездо проклятое...
Нет, не скоро оно было разорено: еще сто лет после этого стояло, и в этом гнезде еще сто лет «не соколи ясні квилили-проквиляли», а «бідні невольники плакали-ридали».
Ночь. К северу от Кафы, в нескольких верстах от города, на темной синеве неба неясно вырезываются три человеческие тени. Тени двигаются в противоположную от Кафы сторону — на полночь. Две из теней — большие, высокие, мужские тени; третья что-то небольшое: не то подросток мальчик, не то женщина. У всех по длинному посоху в руке, и у мужчин — третья тень действительно была женская — по котомке за плечами.
Тени двигаются скоро, не останавливаясь и в глубоком молчании. Сзади их темнело синее море на бесконечное пространство, и темными, тонкими стрелками тянулись к небу едва заметные линии минаретов Кафы и корабельных мачт в кафинской гавани.
— Ну, вот мы, девынька, и на воле, — сказала, наконец, одна тень, тяжело передохнув, — глянь-ко, оглянись, передохни.
Тени оглянулись и повернулись лицом к Кафе.
— Видишь, девынька, где была твоя неволя? — спросил тот же голос.
— Бачу, дідушка, — отвечал тихо женский голос.
— То-то... Помнишь, как только нас гнали в неволю и ты, крошка малая, плакала, убивалась по родимой матушке, я говорил тебе: не плачь-де, девынька, мы еще будем на воле... Помнишь?
— Помню, дідушка.
— А давненько-таки было, а? Давно-давно...
— Девять літ, дідушка.
— Так, так, точно, девять годков.
— Тоді мені було девять літ, а тепер вісімнадцять...
— Так, так, девынька: восемнадцать — точно, как раз невеста... А ты что, Филиппушко, молчишь? — обратилась первая тень к другой, высокой.
— Так, дядюшка, — был тихий ответ.
— Али воле не рад? А, Филиппушко?
— Де вже не рад!
— То-то... А ты, девынька, не устала? — Hi, дідушка.
— То-то — у тебя ножки-те не наши, махоньки...
— Нічого, дідушка.
— То-то... На нас не гляди — у нас ноги лошадины, нам что! Наплевать... Да вот, сгоди малость, и отдохнем, — только бы подале от города, от неволи проклятой. А тамотка дальше мне дорога знакомая: когда я был в полону в кизылбашской земле да в анадольской, так отселева кочермами хаживали и в Кафу, и в Азов-город, что в Азовском море, в донском устье, а Азовским морем хаживали к Арабат-городку. А этот Арабат-городок отселева будет доброва ходу сутки, прямо к полуночи, а от Арабат-городка идет стрелка, коса сказать бы, верст на сто, в море, и по этой по стрелке, пройдя Арабат-городок отай мы, дойдем, меж Гнилым морем и Азовским, до самово прорана до Гнилова и через тот через проран мы дойдем до матерой земли. А там уж и Днепр-от, и Муравской шлях — рука подать.
— Так ми не через Перекоп ідемо? — спросили.
— Нет! Там бы нас, голубчиков, сцапали... Нет, шалишь! Я стар воробей: горох клевать не стану через силки. А мы пройдем меж двух морей, стрелкою, значит, в той-ту стрелке ширины всего с полверсты, а длины до ста верст, и вся она камышом поросла: так лови нас промеж двух морей да в ка-мышах-ту... Поймай-ко ветра вилами... Вот оно что, девынька.
Чем дальше шли ночные путники, тем становилось яснее кругом — ночные тени словно улетали куда-то, а одна половина неба голубела и бледнела. Кафа с ее минаретами скрылась за пригорками. Виднелось только море, но не одно, а два, даже три — и позади, и впереди.
— Вон там, девынька, за нами — Черное море, там и Кафа проклятая.
— А се яке море, — он там, дідушка?
— Это, девынька, море Азовское на нас глядит, а вон левее — и Гнилое.
— А ото який город?
— То Арабат-городок будет... Так-ту; ночка на исходе, пора нам и привал сделать в какой ни на есть яруге. Днем уж идти не будем, шалишь? Днем — спать... И твои ножки, девынька, отдохнут маленько, так-ту... А на Кафу нам теперь да на неволю наплевать, вот что!