— Погодь, погодь, дай кавалеру слово сказать, ишь застрекотала, сорока, — разливая принесенную гостем водку, остановил ее муж.
— А чего говорить-то? Был у поручика Небольсина, имел разговор с им… обещает помогнуть, а что из того выйдет, не знает.
— Он поможет, исделает, — убежденно сказал Кутырев. — Твоему поручику сам Алексей Петрович, говорят, родным дядей приходится.
— Бог его знает, кто кому дядя, одначе человек он правильный, с солдатом добрый, — тихо и задумчиво сказал Елохин. — Другой с места бы — «исделаю, не бойсь, устрою», а на деле и забыл бы, а их благородие не обещает, не кричит «я все могу», вот тем-то они мне и пондравились. Еду, а там что бог даст. Выпьем, — решительно закончил он.
— Не забывай нас, Санька, пиши. Все-таки мы с тобой двадцать лет вместе службу ломали.
— Что ты… кого ж мне и помнить-то, окромя вас? Нет ведь у меня никого родни-то.
— А может, и семьей обзаведетесь в Тифлисе? — возвращаясь к своему разговору, сказала хозяйка.
— Коли ослобонят от крепости после службы, может, и женюсь, а нет, к чему это? Рабов да холуев для бар плодить! — тихо, с горькой усмешкой ответил Санька.
— Алексей Петрович ослобонит, пусть только ему поручик вовремя доложит, — убежденно сказал Кутырев.
— Ну а вы как? Когда за линию?
— После вас, со второй оказией. Бают, будто в Моздок отправят, а там всех семейных в казаки по станицам пропишут, — ответил Кутырев.
— Что ж! И то дело. Хоть свободными станете, опять же земли в надел дадут.
Выпили еще, и хозяин было встал, чтобы пойти за новой бутылкой, но Елохин остановил его.
— Не надо, хватит. Я теперь, друг ты мой Никифор Иваныч, до конца службы, пока вчистую не выйду, в рот ее, вредную, не возьму. Это последняя.
— Да ну? — недоверчиво спросил хозяин. — Это почему ж так, Санька?
— А потому, что в законе указано: ослобонить от крепости и оставить на поселение только таких, которые поведением и службой своей честной того заслужили. Чуешь, как? А коли я напьюсь да набуяню, крест с меня сымут, ундерства лишат, а там, гляди, и сквозь строй прогонят. Так разве ж поручик, хоть он и добрый и правильный человек, вступится за меня? Али Алексей Петрович пропишет на поселение пьяницу? Вестимо, нет и… вот она, последняя рюмочка младшего унтер-офицера Александра Елохина. — Он встал, перекрестился и медленно допил водку. Хозяин молча развел руками, а хозяйка, всхлипывая и крестясь, сказала:
— Помоги вам Христос, Лександра Ефимыч!
Попрощавшись с ними, Елохин пошел обратно в роту.
Оказия вышла из Внезапной только в девятом часу. Хотя к ней готовились давно и все отъезжающие заранее связали свои вещи, тем не менее, когда все уже было готово и командир конвойной роты отдал приказ «бить в барабан», то есть трогаться, оказалось, что то у одного воза, то у другого не хватает кого-либо из отъезжающих. Шум, говор, голоса провожающих соединились со звуками рожка и дробным боем барабанов.
— Стой, стой! Забирай мешок!
— Эй, тетку забыли! А ну подсади, ребята! — слышались голоса провожающих, и под этот шум и мерную дробь барабана оказия, растянувшись на добрую полуверсту, медленно вышла из Внезапной.
Впереди шли солдаты, за ними пылила заряженная картечью пушка, по бокам которой шагали артиллеристы, полусотня казаков рысила по обеим сторонам колонны.
По старобарскому обычаю, спозаранок, часов за пять до выезда оказии, была снаряжена бричка с кухонным снарядом, с поваром и поварятами, которые еще с вечера получили приказ приготовить на завтра обед и ужин для актрис и челяди князя. Завтрак и полдник отъезжающие везли с собой.
За солдатами, в голове кортежа, шла огромная четырехместная на ременных пассах, употреблявшихся вместо только что появившихся рессор, карета, за каретой — коляска. В коляске сидел камердинер князя Прохор, везший серебро, дорожные чемоданы, несессер и погребец хозяина. На запятках коляски возвышался казачок, с беспечным и глупым видом глядевший по сторонам. За ним ехали верховые казаки, по-домашнему, совсем как у себя в станице, шумно и бранчливо спорившие о чем-то. Дальше тянулись четыре крытых фургона, в которых ехал домашний театр, или, как острили офицеры, «харем» Голицына. Рядом с кучером каждого фургона сидел вооруженный солдат, из-за спины которого выглядывали закутанные до глаз фигурантки, Психеи и Лаисы… Фургоны тяжело катились по сухой и пыльной дороге, и Родзевич с замершим сердцем трепетно глядел на мелькавшие лица актерок, но Нюшеньки среди них не разглядел.
За фургонами двигались возы и телеги, в них везли туалеты и постели актрис, сервизы и другие вещи князя. На возах и подводах, нагруженных мукой, крупой, мясом, вином и прочей снедью, расположилась комнатная прислуга, как всегда болтливая и праздная.
За фурами и телегами, обтянутыми войлоком или парусиной, шли люди. В своем большинстве это были армяне — ремесленники и торговцы, покидавшие слободку и крепость.
Опоздавший к моменту выступления оказии Голицын на рысях обогнал растянувшуюся колонну и, поднимая пыль, исчез впереди.
У выезда из слободки стояли последние провожающие, среди которых были офицеры, писаря и свободные от службы солдаты. С явной завистью смотрели они на уезжавших в Россию и за Терек людей.
Солдаты с нескрываемым недоброжелательством и усмешками поглядывали на голицынскую дворню.
— Холуи поехали… Эй, валеты, гляди рожи в пыли не запачкайте… а то барин на конюшню пошлет, — посыпались хлесткие словечки.
— Цыц, крупа вшивая! Гляди сам по зеленой улице не прогуляйся! — не оставались в долгу дворовые, показывая кулаки и шиши солдатам, а одна из девок-судомоек, озорно поворотившись к провожающим, закинув подол юбок, показала им с воза голый зад.
Родзевич съежился. Ему было больно и оскорбительно, что Нюшенька, его чистая и трогательная первая любовь, ехала тут же, рядом с этими грубыми и бесстыдными людьми, одним своим соседством оскорблявшими ее.
— Насилу нашел тебя, Станислав, — подходя к Родзевичу, сказал Небольсин.
Радость залила бледное лицо Родзевича.
— А я вышел проводить тебя и все ищу в повозках, где ты…
Небольсин погрозил ему пальцем:
— Признайся, что разглядывал ты в бричках и фургонах все же не меня, а кого-то другого.
Родзевич покраснел и смущенно кивнул головой.
— К сожалению, князь запрятал так своих прелестниц, как Черномор украденную Людмилу, — вздохнул он.
Мимо них, одетый в темную черкеску и весь обвешанный оружием, на широкой рыси пронесся Голицын. За ним скакало трое верховых вооруженных крепостных людей.
— Marlbrough s’en va-t-en guerre[85], — сквозь зубы процедил Небольсин.
Родзевич молча проводил взглядом Голицына и улыбнулся.
— Воображаю, какими россказнями сей новоявленный Бей-Булат станет услаждать слух московских и петербургских дам о своих подвигах на Кавказе, — продолжал Небольсин.
— Черт с ним! Давай лучше, Саша, обнимемся перед расставанием! — с тихой грустью сказал Родзевич. — Скучно, одиноко мне будет без тебя, друг. Не останется с кем отвести душу, поговорить о чувствах добрых и чистых.
Небольсин крепко обнял Родзевича.
— Пиши, Саша.
— Напишу, обязательно напишу, и ты отвечай мне.
Голова оказии уже вышла далеко за околицу. Медленно тянулись последние фуры и телеги, на одной из которых Небольсин увидел Дормидонта, почтительно кланявшегося ему. Сбоку шел Савка, весело и многозначительно улыбнувшийся Небольсину.
Поручик озорно подмигнул ему и помахал рукой Дормидонту. Скоро подошел возок поручика, в котором, свесив ноги через край, сидел Елохин, блаженно дымя короткой трубочкой. За его спиной виднелось молодое, розовое лицо Сени.
— Александр Николаевич, барин, садитесь, а то последними будем! — крикнул Сеня. Возница придержал коней.
Друзья молча, без слов обнялись, и Небольсин забрался в возок. Родзевич снял фуражку и еще долго стоял с обнаженной головой, глядя вслед все дальше и дальше уходившей оказии. Потом быстро и незаметно смахнул с глаз слезу, и, опустив голову, побрел обратно в крепость.
Спустя сутки, в середине второго дня, оказия подошла к переправе. Широкий в низовьях Терек плавно катил к Каспию свои мутно-желтые воды. По обе стороны реки тянулся густой лес, над рекой тучами носились вспугнутые появлением людей кряквы, нырки, с трудом поднимались тяжелые, отъевшиеся в заводях гуси.
Через Терек на туго натянутых канатах в ту и другую сторону одновременно шли паромы. Это были огромные, полукрытые, с высокими бортами плоскодонные дощаники, один для людей, другой — для экипажей, телег и скота. По берегам были построены высокие каменные блокгаузы, в которых постоянно жили человек сорок солдат и два офицера. Тут же находился и казачий пост летучей почты в двадцать пять человек.