к кому потом полностью возвращаются движения. Всё-таки порой долго могут влачить жалкую жизнь. Заключая из королевского темперамента, я полагаю, что, если будет спокойным, этот первый приступ переболеет, может, и поднимется. Но на троне нет спокойствия; тем труднее, когда, как у нас, два разных государства в одних руках и постоянное беспокойство не за одно, так за другое. Достаточно одной плохой новости с границ, чтобы довершить то, чего не сделал… сейм. Прибавьте к этому, — продолжал наш Меховита, — что рядом с ним будет много лекарей, а каждый из них имеет свой секрет, хотел бы лечить по-своему, любой же больной — легковерен и охотно хватается за всё новое. Поэтому то, что один исправит, другой испортит. Жизнь монархов в руках Божьих! — докончил он, склонив голову.
Пан Мацей советовал, чтобы Александра задержали в Кракове и в Литву не пускали, где всегда его ждало предостаточно терзаний и беспокойства.
Но как раз там по причине угрожающей опасности от Руси и татар он был более необходим. От Сигизмунда, своего брата, так же как когда-то от кардинала Фридриха, помощи не было, потому что тот жил в Глогове, в Силезии, не навязываясь, ни в чего не вмешиваясь. И панам не очень хотелось его вызывать, потому что уже тогда боялись в нём более сильной руки.
Когда спустя несколько дней через знакомых и приятелей я выпросил разрешение войти к королю, я нашёл его, правда, сидящим в кресле, но половина тела совсем не двигалась, а говорил, с трудом бормоча, и было явно, что сильно страдал.
Его беспокойству способствовало то, что Мацей из Мехова говорил и предвидел: что ему ежедневно кто-нибудь рекомендовал нового и чудесного лекаря, каждый день — другие лекарства. Поэтому ум волновался, и на слабом государе производили эксперименты, которые отнимали у него всё больше сил. Лекарства, кои ему давали, не помогали. В Кракове долго ему не дали отдыхать. Сразу в начале следующего года одни его тянули на съезд в Люблин, другие — в Литву для прогнозируемой войны.
Краковский замок никогда не был таким печальным, как во время пребывания там Александра, хотя и при его отце веселья там вкушали не многим больше. Теперь там всюду можно было почувствовать запах медикаментов, воздух был пропитан бальзамами и лекарствами.
Ползамка добровольно занимала королева со своими русинами, словно заключённая в темницу. Там тайно устраивали для неё богослужения, и нога латинского священника не смела переступить порога, потому что тут же кричали, что шёл обращать.
Между королевой Еленой, этим русским духовенством, двором пани и другой, королевской, половиной замка, будто между вражескими лагерями, стоящими напротив друг другу, хоть до драки не доходило, царили неприязнь и недоверие. Глядели друг на друга косо и недоверчиво.
Королеву можно было часто увидеть прогуливающийся с заплаканными глазами, потому что сплетни дьячков не давали ей ни минуты отдыха. Она вырывалась от них к мужу и там ни в чём не было утешения, потому что ей жаловались на тех.
Влияние королевы было незначительным, или почти никаким; однако из жалости к ней Александр не мог надолго остаться в Кракове, потому что русинам и ей всегда было лучше и свободней в Вильне, потому что там предостаточно было своих и не так следили за чужаками.
Когда король поехал на сейм в Люблин, около него было достаточно людей, и я там был не нужен; я с радостью остался дома, к которому меня привязало счастье и моя милая Кинга, которая как раз во время этого сейма мне сыночка родила.
Благодаря на коленях Бога за это благословение, как только она смогла подняться, в нашем доме Под колоколом я крестил новорожденного, которому дали имя Христосома. При этой возможности я угостил моих друзей, не жалея на это, потому что сам был счастлив, как никогда в жизни, только об одном моля Бога — чтобы дал мне возможность воспитать сыночка до разумных лет во славу Его и на нашу радость.
Так удачно вышло, что мой старый приятель и товарищ Задора, хотя возраст и тучность делали его тяжеловесным, оказался тогда в Кракове, и я мог попросить его стать крёстным отцом. Когда мы потом сели за стол с кубками в руках, вспоминая пережитые годы, государей, события, людей, разные перепетии, мою судьбу, слёзы из моих глаз струёй лились в вино, а честному Задоре пришлось вытирать их рукой.
Что из него теперь стало, из этого храброго и ловкого всадника, охотника и фехтовальщика, когда без помощи он с трудом мог подняться с сидения, и пройти через комнату было ему нелегко, не опершись на что-нибудь или кого-нибудь!
Я же, благодаря Провидению, за то, что выстрадал, обильно и сторицей был вознаграждён Кингой. Хотя на моих висках были седые волосы, сердце благодаря ей помолодело.
То, что произошло на Люблинском сейме, не стоит записывать, потому что духовенство со светскими панами, сенаторами всё время лаялись за свои права, за место в палате, за то старое преобладание класса, которого вернуть уже не могли, потому что король Казимир уже его сломал, доведя до справедливой меры.
Из Люблина доносили, что король постоянно болел, ложился, и как в Люблин влачился немощный, так его оттуда взяли на Литву в Вильно, не сильнее, чем был. Это как раз было на руку Глинскому, потому что ум, обеспокоенный болезнью, тоже ослаб, и его было легко контролировать.
По наущению Глинского вызвали тогда человека, о котором разное по свету говорили, потому что одни разглашали, что он чудотворец, другие считали шарлатаном.
На самом деле никто не знал, кто это был, потому что он сам называл себя греком из княжеского рода Ласкарисов, хоть, по-видимому, был простого происхождения и родился на нашей земле. Тот, неизвестно откуда приехав в Олкуш, а потом к некоему Балинскому, женился на его дочке и поселился у него в деревне; вдруг он прослыл как великий доктор, равного которому Корона не имела.
Славный бубен за горами, говорят, также и этот Балинский в устах легковерных людей так прославился, что к нему приезжали из далёких земель, а особенно богатые мещане из Кракова. Шли к нему в Балин, бедно ютясь в холопских хатах, те, которым он лекарствами и чарами много обещал, а когда слепой курице зерно попалось, умели этим пользоваться.
Текли люди и деньги, а доктор-чернокнижник с богатейших брал не менее ста золотых червонцев, отсюда его прозывали Сотником. В Краков же, хоть бы ему там и двести кто давал, он не