Кто заглянет в душу неотвратимо стареющей женщины, которая все еще жаждет молодых утех? Она редко теперь показывалась на людях, проводя целые дни у второго своего, пожалуй, главного трона — мраморного туалетного стола. В окружении одевающих, наряжающих, причесывающих, ублажающих лицо и душу сплетниц. При неоспоримом верховодстве Мавры Егоровны Шуваловой. Вот, казалось, уже надумала Елизавета поехать в театр, где директором был, с подсказки, само собой, Разумовского, бывший его генеральс-адъютант Александр Сумароков; сам же он и письменное приглашение приносил. Елизавета с радостью обещала быть. Вот уже и карета подана, и лицо за долгие часы приведено в прежний… почти что в прежний… молодой вид… но в последний момент она, еще и не надевая, отбрасывала роскошное, парижской моды платье и приказывала подать ей в спальню подогретого вина. Зябла ли, внушал ли кто, но прямо из погребов вино ей уже не подавали. Даже водочку петровскую, к которой она пристрастилась, не смели охлаждать. Как можно! Застудить государыню?
Она торопила со строительством нового, каменного Зимнего дворца, начатого в 1755 году, но мэтр Растрелли требовал неслыханных денег на отделку, а деньги все уходили на войну с Фридрихом. В отчаянье Елизавета колотила туфелькой Мавру Егоровну; доставалось иногда и вальяжно располневшему херувимчику. А она кричала;
— Прочь! Все прочь! Позовите друга нелицемерного!..
Чтоб не огорчать далее разошедшуюся государыню, Мавра Егоровна самолично тряслась на половину Алексея Разумовского.
— Друг наш!.. — взывала она. — Спасайте нас! Ведь погибаем от гнева!..
Шувалиха знала, что только он один и может успокоить Елизавету.
Алексей не заставлял себя упрашивать: тотчас приходил. Как всегда, весело-насмешливый, домашний, свой. Ручку без разрешения брал, прижимал к своим нестареющим, в отличие от лица, губам и тихо называл по имени:
— Лизанька, что с тобой?
Само собой, в такой момент все живое выметывалось вон, вместе с Иваном Шуваловым, вместе с Маврой Егоровной. Елизавета жила, дышала прошедшим и, вспоминая, гладила его склоненную голову:
— Ах ты мой Черкесик!..
Алексей никогда не прибавлял себе благодати. Поэтому посмеивался:
— Помилуй, Лизанька! Какой я теперь Черкес? Головато под париком частью седая… частью лысая…
— А вот я прикрою ее фельдмаршальской треуголкой! — с неподражаемой простотой сказала она однажды то, что, наверно, давно надумала.
— Вы шутите, ваше величество? — сразу встал Алексей на официальную ногу. — Какой я фельдмаршал? Я и ружья-то никакого, кроме охотничьего, отродясь не держал!
— А что Апраксин — много держал? Полно, граф. Не в главнокомандующие же я тебя назначаю. Просто отдаю дань уважения… Ты поплачешь при моем гробе?
— Ли-изанька! — со слезой брызнул он криком. — Что ты говоришь! Да есть ли хоть на свете женщина, жизнеподобающая тебе?!
— Вот такого-то, искреннего, я тебя и полюбила. Ты не в обиде на мои нынешние шалости?
— Какие обиды, господыня? Ты делаешь для меня невозможное! Не только же по монаршей милости?
— Не только, Алешенька… Но что об этом толковать. Эй, там? — дернула золоченый шнур.
Предстал камер-лакей с поклоном в дверях.
— Срочно ко мне барона Черкасова.
Барон Черкасов тут как тут, с услужающим поклоном.
— Срочный именной Указ. О возведении графа Алексея Григорьевича Разумовского в достойное ему звание генерал-фельдмаршала.
Барон Черкасов, ее давний кабинет-министр, привык лишних вопросов не задавать. Он на той же ноге и обернулся к двери.
— Лизанька, ты можешь возвести меня в любое заоблачное звание, но ты никогда не убедишь своих придворных в моей исконной знатности.
— Ах, друг мой нелицемерный! Это мы еще посмотрим. Пир! С тебя, мой генерал-фельдмаршал, причитается знатный пир. Не подкачай. Да не забудь Ивана Ивановича пригласить. Да великого князя с великой княгиней… хоть тоже хороша штучка! При живой императрице смеет покушаться на права наследования. Тайная переписка с Апраксиным, шуры-муры с Бестужевым. Да и с тобой, мой друг, с тобой тож… Смотри у меня, шалун!
Но гнева в ее словах не было.
— Разрешите, моя господыня, заняться пиром? Времени до вечера остается немного, а я хочу в таком разе угостить всех по-фельдмаршальски.
— Дело! — подбодрила Елизавета и с добрым смешком напомнила: — Только чтоб стены да потолки, как в Гостилицах, не обрушились.
Он послал ей, по последней моде, от дверей воздушный поцелуй.
Граф Священной Римской империи Алексей Григорьевич Разумовский благодарной рукой русской самодержицы был возведен в генерал-фельдмаршалы — высший служивый чин, — но один за другим падали его лучшие, верные друзья, и с этим он не мог ничего поделать.
Начальник Тайной канцелярии Александр Шувалов, не добившись от Апраксина нужного — кому?! — признания в Нарве, перевел опального фельдмаршала ближе к Петербургу, в местечко, которое как бы в насмешку называлось Четыре Руки. Четверо Шуваловых, что ли?..
— Признайся! — говорилось при этом старому, больному фельдмаршалу. — Для чего ты после такой славной баталии под Грос-Егерсдорфом отступил и двинул войска к Петербургу?
В ответе и требовалось-то совсем немного: «А для того, что государыня в то время при смерти находилась и в государстве Российском могли произойти всякие внезапные перемены. Как же оставить столицу без армии, голой, как непотребная баба».
Но отвечал Апраксин другое:
— Не было провианта. Не было фуража. Обессиленные лошади не могли тащить пушки, а дело шло к зиме. Мог ли я губить армию?
— Тогда признайся — чего ради шла у вас переписка с великой княгиней и канцлером Бестужевым? И не стоял ли за всем эти граф Разумовский?
Опять ожидался исчерпывающий ответ: «А того ради, что хотелось изменить порядок престолонаследия и разогнать немцев, которые в ожидании смерти государыни со всех сторон обступили великого князя. Только один граф Разумовский и мог подвигнуть государыню, чтоб она еще при своей жизни назначила наследником Павла Петровича, а до совершеннолетия регентшей при нем — мать Екатерину Алексеевну».
Но опять же гласный ответ был другим:
— И Бестужев, и великая княгиня, и граф Разумовский, боясь за мою честь, советовали продолжать наступление на Фридриха. Честь-то я мог сохранить, но армию погубил бы.
Лицо начальника Тайной канцелярии дергалось в нервном тике, вся правая сторона превращалась в зловещую гримасу, но это же было не страшнее пушек одержимого Фридриха.
Прямого указания государыни — забрать Апраксина в Тайную канцелярию да вздернуть на дыбу — пока не было, и оставалось уповать на ее оскорбленное самолюбие, на болезненный каприз да на доброе дворцовое наушничество других Шуваловых, Мавры Егоровны прежде всего, без которой Елизавета и заснуть-то не могла.
Но фельдмаршал Апраксин умер от апоплексического удара, так больше ничего и не показав на своих сообщников…
Надо было браться за Бестужева.
Алексей Петрович Бестужев, не без участия графа, а теперь и генерал-фельдмаршала Разумовского, заготовил заранее манифест — на случай внезапной смерти Елизаветы. В нем объявлялось, что, паче чаяния, Бог призовет рабу грешную к себе, то императором следует провозгласить малолетнего Павла Петровича, — пускай Петровича! — но без всякого участия Петра Федоровича, которого следует отослать в его немецкое куриное княжество. Регентшей же при нем назначить мать Екатерину Алексеевну — по уму ее, доброму сердцу и любви к России.
Оставалось — подпись собственной руки государыни. Всего единое слово: «Елизавет». Кто может направить руку болезненно подозрительной государыни? Только он, «друг нелицемерный».
Не без колебаний, но взялся Алексей Разумовский за это смертельное дело. Но случая, удобного настроения Елизаветы, пока не выпадало.
А тем временем государыне успели нашептать о существовании очередного заговора… «в котором и Бестужев, и Великая Княгиня, и даже он, граф Разумовский…».
Почувствовав неладное, манифест успели сжечь, но что делать с заговорщиками? Прямых улик ни против Екатерины, ни против Алексея Разумовского не находилось. Доносы доносами, а их руками ничего не было писано.
Нет, надо было — пока! — доламывать Бестужева…
Уже не полагаясь даже на начальника Тайной канцелярии, Елизавета отдала это деликатное дело на усмотрение генерал-прокурора князя Трубецкого.
Князь Трубецкой, польщенный доверием, поступил истинно по-генеральски. В субботний вечер, когда Бестужев явился по неотложным делам во дворец, Трубецкой объявил ему опалу императрицы и лично сорвал с плеча Андреевскую ленту. Отряд гвардейцев окружил его карету. В доме уже стоял усиленный караул.