— А вы, ваша магнифиценция, приготовьтесь к дороге. Вечером вас отвезут в Вену.
В нынешнем положении Есениуса и это сообщение обрадовали его. В Вене находится император Матиаш, который знает его лично. Там и король Фердинанд. И, конечно, он скорее дождется правосудия. А если не правосудия, то какого-то облегчения. Ведь Даниель на службе у Фердинанда. Любим Фердинандом… Возможно, Даниель и поможет брату.
Он собрался в дорогу, а потом под стражей ждал вечера, пока за ним придет карета.
Они отправились в путь в сопровождении небольшого отряда. Путешествовали ночью, чтобы процессия не вызывала излишних волнений.
В Вену прибыли перед утром. Карета остановилась недалеко от городских ворот, потому что солдаты не знали, куда им везти узника. Это решить мог только судья.
Прошло около часа, и, наконец, верхом, в полном вооружении явился уголовный судья и приказал солдатам везти узника к нему домой. Для этого нужно было проехать через весь город, и странная процессия везде вызывала большое любопытство.
По прибытии судья составил протокол, а потом приказал отвезти Есениуса в так называемую Крестьянскую башню.
Разница между прешпоркской и здешней тюрьмой заключалась только в том, что в Прешпорке тюрьма была под землей, а здесь — наверху, в башне. Помещение невелико, всюду паутина, окно наполовину выбито, и вдобавок в камеру проникал запах из каморки, расположенной по соседству, которая была, собственно, отхожим местом. Ни постели, ни стола. Опять пришлось укладываться на соломе. По крайней мере, эта хоть сухая.
Есениус снова выразил против таких условий протест. Он требовал учесть его рыцарское звание и соответствующим образом обходиться с ним. На его слова не обратили внимания.
Ему не позволили даже известить брата и не дали ни бумаги, ни письменных принадлежностей.
«Как заживо погребенный», — думал он с горечью.
Однажды ночью его разбудил шум засова.
— Встать! — приказал громкий голос.
В камеру вошли трое.
Судя по одежде, один из них был дворянин. Другой, одетый более скромно, оказался доктором права. А третий — обычным щелкопером; за ухом у него торчало перо, за пазухой свиток бумаги.
— Да, не очень-то тут удобно, — произнес, сморщив нос, главный.
— Я рад, что и вы считаете условия, в которых я нахожусь, неприемлемыми, — ответил Есениус. — Я был бы признателен, если бы вы поставили в известность о моем положении тех, кто заключил меня сюда.
Господин молча кивнул. Потом приказал писарю приготовиться. В камере не было стола, и писарь развернул бумагу на коленях.
— Какого вы вероисповедания? — спросил председатель после обычных вопросов об имени и дате рождения.
— Евангелического.
— Были вы на императорской службе к моменту ареста?
— Нет, но я всегда хранил верность императору.
— Когда и кто выбрал вас ректором пражского университета?
— В прошлом году в день святого Гавла. Выбрали меня чиновники, облеченные правом избирать ректора.
Писарь поднял голову:
— Смею ли я попросить говорить медленнее? Я не успеваю записывать, здесь очень неудобно…
Председатель помедлил, пока писарь все не запишет. Потом продолжал допрос:
— Вам было приказано отправиться с посольством в Прешпорк или вы сделали это по собственной инициативе? Какую награду вы получили за это или намереваетесь получить?
— Должность посла мне доверили дефензоры, ведению которых принадлежит университет. Никакой платы я за это не получил и не должен получить.
Опять на некоторое время остановились, чтобы писарь мог все записать.
Когда на вопрос, является ли он членом какого-либо общинного управления, Есениус ответил отрицательно, председатель задал вопрос, весьма огорчивший допрашиваемого:
— Раз вы являетесь легатом[43] чешских сословий, принимающих святое причастие под двумя видами, определенно вам знакомы некоторые их тайны?
При мигающем свете свечи, стоявшей на скамье, где писал писарь, не было видно, что при этом вопросе лицо Есениуса залила краска. Волнение изменило его голос.
— Директора не предпринимают ничего тайного и ничего не скрывают из своих действий; их слишком много для этого — тридцать человек, и, если бы они хотели делать что-либо тайное, это оказалось бы просто невозможно.
— Что вы можете сказать о дефенестрации наместников? Вы одобряете подобные действия?
На этот вопрос он ответил пространнее, так как знал, что ответ будет решающим для его дела. Предшествовавшие вопросы были не так важны. Теперь он должен стараться не погубить себя и недипломатическим ответом не повредить делу чешских сословий.
— Я не желал этого, но что случилось, того не вернешь. И мне не пристало судить и порицать это событие. Мне хорошо известно, что в древние времена греки велели глашатаям объявлять по городу: «Cui praesens rei publicae status non placet, velit abire» — «Кому существующее устройство не по вкусу, пусть уходит в то место, где ему будет нравиться». Но у меня не было достаточных причин уходить из города, ибо и священное писание учит нас, что каждому надлежит оставаться на том месте, на которое он богом поставлен, и ревностно исполнять свой долг.
— С какой целью вербуют чешские сословия народ? Не злоумышляют ли они против австрийского дома?
— Чехи не собираются начинать войну; но, если кто-нибудь начнет войну против них, они будут защищаться.
— На чью помощь и поддержку они рассчитывают?
— Прежде всего и больше всего — на помощь божию, а потом на справедливость своего дела, на единоверцев и на прирожденную доблесть чешского народа.
— Кто из чужеземных государей предлагает им помощь?
— Когда я был в Праге, послы, отправленные в чужие края, еще не возвратились.
— Не было ли целью вашего посольства требовать военной помощи от венгерских сословий?
— Ничего подобного прошу не приписывать мне.
— Достаточно.
Председатель встал. Столь поздний допрос утомил его. Сопровождающий его доктор едва сдерживал зевоту. А руки писаря одеревенели от писания.
Все были рады концу допроса.
Узник еще раз попросил председателя комиссии, чтобы ему переменили место заключения. Председатель обещал.
После этого Есениус стал ждать перемен. Он надеялся, что его вызовут к начальнику тюрьмы и объявят, что он свободен. А если уж его не отпустят на свободу, то переведут хотя бы в другое место заключения.
Но ничего подобного не произошло. Время текло, только дни становились короче, и в камере было так холодно, что стали топить печь — топка, впрочем, была на лестнице. Есениусу это немногим помогло, потому что сквозь выбитое окно шел холод, который, казалось, проникал до самых костей. И, хотя он спал одетый под ветхим одеялом, но страшно мерз по ночам.
Самое ужасное — это бездействие, и он отчаянно тосковал по перу и бумаге. Ему казалось, что никогда в его голове не зарождалось столько великих мыслей, как теперь, когда у него нет возможности записать их. Желание писать было столь настойчивым, что он старался успокоить его совершенно бессмысленным занятием: он писал пальцами на стенах тюрьмы, выцарапывал ногтями картинки, потом буквы. У него не было системы, это была слабая иллюзия деятельности — иллюзия того, что он пишет…
Чем больше недель проводил он в тюрьме, тем сильнее становилась его ненависть к Матиашу. Если император не обязан отвечать за свои действия, как же он договаривается со своей совестью? И можно ли вообще говорить о совести? Держать человека столько времени в тюрьме, даже не допросив его как следует, — разве такой поступок может оправдаться совестью? Наступает зима, конец года… Не думают же они держать здесь его в будущем году? В году 1619? Кеплер был прав, что не желал служить такому государю.
Вспоминая о Кеплере, Есениус продолжал царапать ногтем известку. У него получилось несколько букв. Одно I и четыре М. Надпись выглядела так: IММММ.
Он сам был удивлен, когда очнулся от дум и заметил на стене эту надпись, которую он нацарапал машинально. Машинально? Он ведь думал при этом о Матиаше и о Кеплере. Какая же связь? И он вспомнил. Действительно, надпись имела отношение к Кеплеру.
Тихо Браге составлял когда-то гороскоп одному знатному господину и попросил Кеплера участвовать в этом труде. Кеплер счел это шуткой. Несколько минут размышлял, потом написал на листке бумаги наобум, как казалось, несколько цифр, а под ними — одинаковые буквы. Это выглядело так:
ММММММ
Браге посмотрел на запись, но покачал головой, не сумев разгадать ее смысла. Кеплер так объяснил ему: «Это начальные буквы латинской фразы: «Magnus Monarcha Mundi Medio Monse Martio Morietur» — «Могущественный монарх мира умрет в середине месяца марта».