4
Князь лег в холодную постель и закутался в тяжелое покрывало. Полчок, спавший у него под подушкой, с писком соскочил на пол и юркнул в щель. Грызун кормился остатками от болярских трапез и монастырскими орехами, хранившимися в бесчисленных шкафах и шкафчиках, пропахших мышами, воском и оливковым маслом.
Сибину невольно пришли на память те майские утра, которые он некогда встречал тут со своей женой Котрой, когда расцветшие рожковые деревья, завезенные сюда монахами из афонских и царьградских монастырей, осыпали молодую траву розовым дождем своих лепестков. Каждое утро и вечер медоносная дымка обволакивала этот райский уголок своим таинственным дыханием, а иудино дерево, подле которого иконописцы обычно изображают Нечистого с козлиными ногами, источало ядовито-терпкий аромат. Здесь всё тянулось к солнцу и цвело: плющ и дикий хмель, бузина и лаванда, калина и самшит, каштан и арахис соседствовали в благодатном тепле, укрытые от ветра могучими скалами, перенесенными, казалось, сюда Аспаруховыми[10] богатырями из неведомой азиатской страны. При виде этих скал сердце князя наполнялось горечью и тоской, отвращением и гневом против тех, кто осквернил великую болгарскую твердыню нечистыми скитами отшельников.
«Здесь достойна была жить Котра, — размышлял князь. — Котра была схожа с этими скалами, и они схожи с ней. Они и создали мою величественную Котру. Она родила мне сына и скончалась с ним вместе, ибо таково было веление судьбы. Матушка не любила её, но восхищалась ею и побаивалась».
В те далекие майские утра в этой самой опочивальне Котра расчесывала гребнем черный поток своих волос, сидя на низком табурете под серебряной иконой воителя божьего, чей нимб и сейчас поблескивал в киоте. Котра хранила в себе дух прадедов. Смуглая, со стройным станом и царственными бедрами, она излучала огонь, жар июньской ночи, когда на цветах раскрываются бутоны и змеи спят на голой земле…
Воспоминания о Котре приводили князя в исступление. Кто отнял её у него, Сатанаил или византийский Бог? У него отняли воздух, будущее его крови, его рода, единственную женщину, достойную зачать от его семени, чудо, надежду его и счастье. Отняли в дни великой победы при Одрине[11], когда ожила вера в то, что вновь возродится былая слава Болгарии… Те дни оставили в его мозгу неизгладимый след. А неотделимо от них и от Котры вставало в памяти и другое. Французские рыцари…
Впервые князь увидал их под Одрином. Вечером, накануне великой битвы, четырнадцать тысяч половцев выли у костров свои волчьи песни, носились в дробных языческих плясках, а болгары пели песни о смерти Асенова брата, царя Петра. «Орел наш Петр почивает, душа его в небеса воспаряет». Князь и теперь мог воссоздать в памяти тот теплый апрельский день, наполненный всеми звуками земли, на которой бурлила жизнь; зеленую равнину в ста саженях от лагеря крестоносцев, по которой скакали до смешного крохотные фигурки легкой половецкой конницы, похожей на рой мошкары, преследуемой железным драконом; невысокие холмы, за которыми притаились главные силы грозного Калояна, выстроенные в форме большой скобы — в центре тяжелая болгарская пехота и конница в кольчугах, по бокам половецкие полчища с арканами наготове. Они ждали, чтобы железный дракон вполз в эту западню. Пять его батальонов были как бы позвонками спинного хребта. Синие, красные и черные плащи полыхали на ветру, дувшем с Мраморного моря, штандарты развевались точно хоругви, земля стенала под копытами огромных, закованных в панцири коней, и далеко вокруг разносился звон доспехов. Позже, когда князь со своей дружиной вступил в бой, он поразился тому, что каждый рыцарь, перед тем как сразиться со своим противником, громко выкрикивал свое имя: «Анри, Анри де Мондвиль!.. Матье де Виланкур!.. Ронсуа!..»
Кто научил их этому? Они называли свои имена, чтобы показать, что ставят на карту свою честь. Один за другим падали они, но не отступали. Падали их оруженосцы, обращались в бегство наемники-туркопулы[12], греки, армяне, но сами рыцари, похожие на железные статуи, продолжали биться до тех пор, покуда держались в седле… И под конец Сибин увидел в великолепии солнечного заката, как синий плащ императора Балдуина и его сверкающие позолотой доспехи исчезают среди леса копий, мечей, секир и щитов, в затихающем грохоте боя, среди отсеченных рук и голов, валявшихся на земле вперемешку с телами убитых… Если тридцать тысяч этих людей взяли Царьград, каковы же были они у себя на родине?
Стоило притронуться к тоненькой корочке, затянувшей рану, как вновь хлынула кровь, заколотилось сердце, сон отлетел, грудь сдавило бессильным гневом и перехватило дыхание. Князь ворочался в постели, усилием воли отгоняя прочь черную стаю забот. Сатанаил проник в божью обитель, несмотря на бдения отшельников в верхних скитах, решив этой ночью истерзать его. «Коли так, отмахнусь от всех своих тревог, докажу, что не боюсь тебя, — решил князь. — Котра, царство ей небесное, давно мертва. Коль скоро она не воскреснет, к чему горевать? Клонится к гибели род мой? Пусть! Всё, что есть плоть, преходяще. Но дух мой жив и не поддастся козням твоим. Что до французских рыцарей — они тоже плоть, облаченная в железо. Плоть их умрет, железо съест ржавчина…»
Князю казалось, что он говорит с самим Сатанаилом. Если хочешь сохранить спокойствие, не противоречь ему, и он оставит тебя, сраженный твоим безразличием. Всегда, когда он бывал вынужден прибегнуть к этому средству, князь горько усмехался, ибо выходило, что безразличие — лучшее средство защитить свою шкуру и свой покой. Пружины воли расслабляются, умиротворенная душа плывет, как ладья без весел и ветрил. Пусть Господь позаботится о своем рабе, пусть смилуется над ним или покарает, но оставит его в покое, ибо живет раб в вечном неведении, да и в конце концов… пора спать.
Эрмич пробудился в одно время с князем. Оба обладали даром и во сне отмерять часы необъяснимым чувством времени, этим таинственным механизмом, продолжавшим безошибочно и бесперебойно работать и в спящем мозгу. Он покашлял за дверью, и Сибин позвал его, чтобы тот помог ему одеться и прикрепил к сапогам железные крючья.
— Дикие коты мяучат вовсю, — сказал Эрмич.
— Февраль — месяц свадеб, — отозвался князь и подумал: «Сатанаил сейчас играет своим хвостом, понуждая совокупляться людей и животных».
Он взял свой лук, колчан со стрелами.
В тусклом свете заходящего месяца поблескивали серебром заиндевелые перила деревянной лестницы. Покатые кровли монастыря и скитов уходили всё ниже, белея коркой затвердевшего снега. Из черных труб валил дым — монахи уже вылезли из-под грязных козьих шкур и дерюг, разжигали огонь в очагах. Тропинка шла прямо вверх, потом делилась надвое. Князь двинулся по той, что вела вправо, к кельям отшельников, и обрывалась у скалистого утеса. Он прошел мимо прикрытой рогожей ниши в скале. Отшельник ещё спал. В нос ударила вонь, перемешанная с дегтярным запахом дыма. Божьих угодников тут было не много — три темные ниши подряд были пусты. Перед четвертой лежали дрова, рогожа там сдвинулась, и показалась чья-то всклокоченная голова.
— Во имя Отца и Сына!
— Я человек, — сказал Сибин.
— Прочь, Сатана! — взревел пустынник.
Князь прошел дальше, обитатель кельи испуганно заскулил.
На скалах синевато поблескивал лёд; наверху, где вспыхивали, готовясь погаснуть, звезды, темной тенью нависали громады гор. У последней, необитаемой кельи, тропинка кончалась. Князь укрылся в нише. Следовало дождаться рассвета.
Скоро забьют к заутрене клепала. Смолкнет воркованье влюбленных филинов и мяуканье диких кошек. Филины и огромные совы, отогревавшиеся на монастырских трубах, попрячутся в гнезда, а стаи ворон взлетят над скалами, облегченно крича после бессонной ночи, сделавшей многих из их сестер добычей филинов. Куницы и дикие кошки будут дожидаться в норах, пока теплые лучи солнца обогреют их, голодные орлы начнут отряхиваться перед тем, как вылететь на охоту. Движение, созданное Сатанаилом, не приостанавливалось ни днем, ни ночью. Оно лишь видоизменялось на свету и во тьме: те, кто спал ночью, становились добычей тех, кто бодрствовал, и наоборот. А Бог оставался лишь как утешение, уверовать в которое можно, только если счесть его великим шутником.
Перепуганный отшельник хриплым, простуженным голосом исступленно голосил тропарь. Князь терпеливо ждал рассвета, время от времени поглядывая на утес. «Пока я подстрелю орла, Сологун может уже испустить дух, — думал он. — Впрочем, я здесь не столько ради него, сколько для того, чтобы отогнать мысли о Бориле, развлечься… В самом деле, чем буду я жить, когда у меня ничего не останется? Охотой? Надеждой на брата? Ежели моя голова уцелеет до его возвращения… Да и какая это надежда? Сыновья Асена начнут резать Бориловых половцев, а половцы — нас… Проклятье висит над нашей страной. Она проклята нашими прадедами — теми, коих перебил Борил, приведя из Брегалницы свои славянские полчища».