— Ты по-другому заговоришь, когда поглубже вникнешь в его музыку. Она полна чудес, — произнес Бродский с легкой укоризной. — Ты наверняка еще оценишь его величину.
— Это мне Ханс фон Бюлов уже несколько лет тому назад тоже предсказывал. — Петр Ильич тяжелыми шагами заходил по комнате. — «Брамс явится вам как прозрение», — обещал он. Ну, прозрение не состоялось. И между прочим, я рад, что оно не состоялось! — Тут он остановился посреди комнаты. — Влияние этого немецкого гения катастрофично, куда ни глянь. Мне, например, недавно попала в руки партитура одного молодого итальянца, Ферруччо Бузони. Бесспорно, молодой обладатель большого таланта и благородного тщеславия. Но как он изменяет своим собственным традициям, богатым и священным традициям итальянской музыки! При этом в самой этой традиции, без всяких отклонений в сторону германской культуры, проложен путь к новой музыке: Верди проложил его. А вот молодежь хочет творить в «германском» духе, то есть глубокомысленно, а значит, скучно — обидно до слез. Я эту партитуру в гневе и разочаровании забросил в угол и сыграл пьесу Гуно, хотя и посредственную, но чтобы хоть мелодию услышать, понимаете, — мелодию!
— Мы все возлагаем на Бизони большие надежды, — важно заметил профессор Бродский.
— Да я знаю, — сказал Чайковский, снова присаживаясь к столу, — музыкальная Германия разделена на два больших лагеря: с одной стороны — Вагнер, с другой — Брамс. Ну, если мне придется выбирать из этих двоих, то я выберу Моцарта.
Все рассмеялись, и напряжение, которое за последние минуты овладело всеми присутствующими, вдруг рассеялось.
— Я все равно хочу, чтобы ты с Брамсом лично познакомился, — сказав Бродский. — Может быть, ты под впечатлением личной встречи изменишь свое мнение о его произведениях. Он завтра у нас играет. Ты не хочешь доставить мне радость и присоединиться к нам?
— Это большая честь — познакомиться с такой известной и горячо оспариваемой личностью, — торопливо уверил его Чайковский. — Большое спасибо. Разумеется, я с удовольствием приду.
Госпожа Бродская с его согласия налила ему вторую рюмку водки. Артур Фридхайм справлялся о различных знакомых в России. Потом стали рассказывать анекдоты о Римском-Корсакове и Цезаре Кюи, о виртуозах, музыкальных критиках и певцах.
Четверо русских даже не заметили, что уже давно ведут беседу на родном языке. Музыкальный критик Краузе сначала сидел с обиженным видом, а потом завел беседу с дамами на тему Лейпцигского оперного театра. Обе группы, как русскоговорящая, так и немецкоговорящая, периодически разражались взрывами хохота. Кто-то из присутствующих заметил, что уже почти полночь, и все были чрезвычайно удивлены. Когда в тесной прихожей гости помогали друг другу надевать пальто, Петр Ильич пригласил молодого Зилоти на следующий день зайти к нему на обед. Друга Бродского он расцеловал в обе щеки, а дам, лица которых пылали от алкоголя, он неловко осыпал безмерными комплиментами.
— Пожалуйста, не уходите! — уговаривал Петр Ильич молодого Зилоти, когда тот, спустя час после обеда, собрался прощаться. — Побудьте еще чуть-чуть! Мне очень страшно оставаться здесь одному…
Они сидели за чашечкой кофе в вестибюле гостиницы, сверкающем поддельным мрамором, позолоченной лепкой и прочим аляповатым убранством. Рядом со столиком, за которым они расположились, прямо из желтой с черным колонны из поддельного мрамора вырастал огромный белый гипсовый ангел. Из-под копны кучерявых волос ангела виднелся низкий лоб и раздутые полушария щек: грубыми руками он подносил к губам изрядного размера музыкальный инструмент, то ли гигантских размеров флейту, то ли армейскую трубу. Инструмент этот угрожающе возвышался над головами обоих музыкантов.
— Здесь, правда, так отвратительно, — сказал Чайковский, боязливо оглядываясь на грозного херувима. — Если вы не против составить мне компанию, мы могли бы подняться в мой номер…
Молодой Зилоти кивнул, и на безукоризненном лице его появилась серьезная и вежливая улыбка. Петр Ильич раскраснелся от многочисленных блюд и напитков из бесконечного меню гостиничного ресторана, а лоб и щеки Зилоти по-прежнему были цвета слоновой кости, и черные брови его казались выведенными тушью на бледном лице.
— Вы извините, голубчик, что я вас так долго задерживаю, — торопливо заговорил Петр Ильич, — но мои нервы в таком плачевном состоянии, что одному оставаться мне просто мучительно. Я все-таки слишком много на себя взял. Я страшно боюсь концерта в Лейпцигском концертном зале. Я в первый раз дирижирую за рубежом. Я все провалю, я точно это знаю…
— Я рад, что могу побыть с вами, — ответил молодой Зилоти своим вибрирующим, очень чистым, но не особенно одухотворенным голосом. «Какой он чужой! — подумал Петр Ильич, и это открытие так его поразило, что он несколько секунд был не в состоянии пошевелиться. — Он же так недосягаемо далек. О чем он думает? О себе и о своей молодой славе? Досадно, что невозможно даже представить себе, о чем думают другие. А ведь этого чуждо улыбающегося и чуждо говорящего незнакомца я знаю уже так давно, он же был моим учеником, я как сейчас вижу перед собой его внимательное детское лицо, когда он сидел рядом со мной за роялем…»
— Как тебе нравится быть знаменитым? — спросил Чайковский, глядя своими мягкими, задумчивыми, синими глазами на молодого человека, который когда-то был его учеником. — Тебе это по вкусу?
— Вы же сами должны знать, каково быть знаменитым, — ответил молодой Зилоти, и ни одна мышца его безукоризненного лица не дрогнула под задумчивым и печальным взглядом учителя. — Вы ведь лучше меня это знаете, Петр Ильич. Что представляет из себя начинающий скромный пианист? Он ничтожный посредник… А что такое слава, настоящая слава, это вы мне должны рассказать.
Петр Ильич устало отмахнулся.
— А что я… — медленно проговорил он, опуская взгляд. — Я в этом ничего не понимаю. Меня она утомляет, ваша так называемая слава. Кроме того, ко мне она пришла поздновато. Я измотан, мои возможности исчерпаны, я исписался. Все считают, что я повторяюсь. Я старик, а старость никого не интересует. Вот ты молод, целеустремлен, и этому можно только позавидовать! Мне кажется, что во всем мире не хватит славы, чтобы утолить твои запросы и твои надежды.
— Конечно, я тщеславен, — юный Зилоти выпрямился. — А вот вы не совсем откровенны, — добавил он с легким поклоном, улыбаясь маэстро. — И в то, что ваши возможности исчерпаны, вы не верите, и к славе вы никогда не были равнодушны. Мы все в ней нуждаемся. — Зилоти вдруг заговорил громко и немного торжественно, и голос его уносился ввысь, к толстощекому музицирующему херувиму.
Петр Ильич, сидящий с опущенной головой между двумя музыкальными божествами: несовершенным и вульгарным из гипса — с одной стороны, и совершенным и возвышенным из плоти и крови — с другой, — сказал, не отрывая взгляда от пола:
— Мы все в ней нуждаемся? Может быть. Да, возможно, я был не совсем откровенен. Мы все в ней нуждаемся — но зачем? Зачем она нам? Взамен на что, Зилоти?
— Взамен на то, что мы приносим ей в жертву, — ответил ученик, и на холодном лице его застыла блистательная ледяная улыбка.
Наверху, в номере, Петр Ильич попросил разрешения прилечь.
— Я чувствую себя совершенно разбитым, — жаловался он. — Я всю ночь почти не спал.
Он принял соды и валерьянки. Зилоти он предложил кресло, придвинув его к кушетке, на которую прилег сам.
Юный пианист пробыл у Чайковского до вечера. Их беседа прерывалась долгими паузами. Один раз Петр Ильич пролежал четверть часа с закрытыми глазами. Было неясно, спит он или нет, и Зилоти старался не шуметь. Потом они возобновили свою беседу все в том же тихом и дружелюбном тоне, о чем бы ни шла речь — о сплетнях музыкального мира или о трогательных воспоминаниях о Николае Рубинштейне или о каком-нибудь другом общем знакомом. Вновь и вновь Петр Ильич расспрашивал Александра Зилоти о его планах. Ему нравился сдержанный и в то же время вибрирующий от честолюбия голос юноши, повествующего о гастрольных поездках и концертных программах, которые сделают его знаменитым.
Когда в номере стало совсем темно (они забыли зажечь лампу), Зилоти объяснил, что ему пора уходить, чтобы успеть переодеться к вечеринке у Бродского.
— Зайдите за мной через час, — попросил Петр Ильич. — Мы вместе пойдем к Бродским. Мне жутко появляться в обществе одному, особенно сегодня вечером. Мне страшно, потому что мне предстоит встреча с великим Брамсом. До него наверняка уже дошли слухи, что я недостаточно уважительно о нем отзываюсь.
Спустя час они вместе шагали по заснеженным улицам. Было еще холоднее, чем в предыдущий вечер. Несмотря на это, Петр Ильич настоял на том, чтобы всю дорогу идти пешком.