— Будет жевать-то! Ишь оголодал!
Князь проснулся.
— Что же было со мной? Летал куда-то, — протирая глаза, вспоминал князь. Пинелли кивал, посмеивался. Барма, как ни в чем не бывало, теребил за уши зайца.
— Не в Тобольск ли? Как там родители наши, скажи…
«Он что-то сотворил со мною, — думал лихорадочно князь, изо всех сил стараясь восстановить отрезок времени, начисто выпавший из памяти. — Неужто околдовал меня, дьявол? Вот щас в козла обратит аль в мушку…»
— Они… не знаю, — князь в этот раз сказал чистую правду. Давно начал примечать за собой странное стремление — говорить правду. Но, пытаясь быть искренним, Борис Петрович вдруг обнаружил, что люди не нуждаются в его искренности, больше того, прекрасно обходятся без нее. Впрочем, он и раньше знал об этом, но тогда его ложь вполне уживалась с всеобщею ложью большинства. Теперь же маленькая правда князя вступала в противоборство с ложью окружающих, и он боялся своей правды. Но, родившись из крохотной и неприметной капли, она потекла ручейком, который мог превратиться в реку. С течением этой реки князю уж не совладать. Захватит оно Бориса Петровича и неизвестно куда вынесет. Князь противился силе этого колдовского течения, но ничего не мог с собой сделать.
— Не знаю, — повторил он, мысленно разбранив себя за правдивость. Но если б его опять спросили, он повторил бы то же самое. — Я напишу в Тобольск… там есть мои люди — проследят.
— Вот это не надо, — погасил его пыл Барма. — Знаю, как следят твои люди. Уж лучше не трогай, Борис Петрович.
— Не буду, — истово обещал князь, уловив в голосе Бармы угрозу.
— Леня, ты бы с Дуней позанимался, — сказал Барма, поскольку дальнейший разговор касался только его и князя. — Давно в дверь заглядывает.
Пинелли, ни слова не говоря, тотчас вышел. Любил он эти редкие часы занятий с усердной и внимательной ученицей. Она открывала для себя светлый и радостный мир знаний, а Пинелли — нового и прекрасного человека, очень похожего на тех людей, которыми он мысленно населил свой город.
— Теперь вот что, Борис Петрович, — Барма поиграл с зайцем, взял груздь соленый с тарелки, понюхал, но, полюбовавшись луночкой, есть не стал, словно боялся, что отравится. — Говори уж, зачем призвал?
— А чтоб при сестре был, — соврал по привычке князь и тут же поймал себя на лжи и, зная, что ложь эту Барма заметит, признался: — При дворе хочу пристроить…
Это была правда, и теперь имело смысл продолжать беседу. Барма шевельнул морщинами на лбу:
— Давай условимся наперед: не юлить друг перед другом. Не дети мы — в жмурки играть. Обводить вокруг пальца и я умею. Эту увертку в вину не ставлю — таков уж ты: не юлить не можешь. А дальше знай: на ложь ложью же отвечать стану. И тогда тебе не пользы, а больше вреда от меня будет.
— Да я, Тима, не нарочно. Язык так приучен. Но про сестру-то я верно сказал: любит она тебя. Больше мужа своего любит.
— Про то сам не хуже знаю. Сестре брата не любить гоже ли? Сам кровь за нее отдам до капли. Так что знай: за малую слезинку ее в ответе будешь.
— Я разе могу Дуняшу обидеть? Себя скорей тыщу раз обижу. Ее — никогда! — горячо, искренне заверил князь; это была чистая и великая правда. Это была любовь, поздно и нечаянно к нему пришедшая. Она-то и заставила князя говорить иным языком. Она вывернула наизнанку всю его сложившуюся жизнь, наполнила ее тревогой и счастьем. Каждое утро князь вставал с мыслью: сегодня мне хорошо, потому что в моем доме поселилась сказка.
— Значит, хошь завести при царском дворе уши? А что ежели уши эти, — Барма подергал себя за мочки ушей, задумался, — что если их вместе с головой оттяпают? Ты волк, там волки почище.
— Ты разве глупей их, Тима? Сметлив, увертлив. И разным разностям научен… кем-то, — осторожно закончил князь.
— Чертом, князь, самим чертом!
Барма шутил, но проезжий скоморох, учивший его фокусам, во время действа и впрямь был одет чертом. Он первый подметил необыкновенные способности сорванца из Светлухи. Вскоре Пикапы потеряли сына, с полгода о нем не было ни слуху ни духу. Когда он появился наконец, стал вытворять какие-то чудеса.
Где скоморох тот веселый? Жив ли, на дороге ли где замерз? А может, в застенке скончался? В этом кишащем страстями мире жизнь и смерть шествуют рядом: неизвестно, кому из них ты больше полюбишься.
Затее княжеской Барма не потрафлял бы, но он и сам подумывал, как попасть во дворец. Будет случай — вернет сторицей все, что вытерпел от Бориса Петровича. В том поклялся себе, когда связанный лежал в подземелье.
— Будь по-твоему, князь, — кивнул Барма.
— Ежели деньжонки понадобятся — не поскуплюсь. Домишко тебе куплю. Там и будем встречаться.
— Не ты ли на бедность токо что жаловался? — щелкнул усмешкой Барма, погрозил пальцем.
— Все дыры моими деньгами не заткнешь. К тому же он, — князь указал пальцем через плечо на комнату, где занимался с Дуняшей Пинелли, — иностранец. И думки у него шалые.
«Иностранец, — подумал Барма, — а ближе тебя, русского. Он не о себе, о людях печется».
— Ежели оступишься, князь, — упредил Барма, не исключая и такой возможности, — ежели угодишь, как я, на дыбу, не проговоришься? Кости-то княжеские пикановским не чета.
— Не выдам, Тима. Сам ведаю, заплечных дел мастера живыми не выпускают, но я пилюлю себе заготовил…
Пилюля желтенькая, круглая была спрятана в нательном кресте. Перекупил ее у купчишки, когда-то учившего князя латыни. Он впервые открыл Борису Петровичу мудрость Макиавелли, зыбкость удачи и успеха. Сегодня ты властвуешь — завтра принимаешь нежданную смерть. Сенека, философ известный, по приказу владыки вскрыл себе вены. Цезаря кончили его приближенные. Успевай живи. Придет смерть — умри легко и вовремя.
— Кажись, обо всем переговорили, — поднимаясь, сказал Барма. — Про сестру помни, Борис Петрович! Выше богородицы се чту.
— Не обижу, — заспешил князь, перебивая. Для верности перекрестился. — Бог свят! Сам дышу на нее с оглядкой. Иди, Тима, видайся с ней. А от латинца этого держись подале. Непонятный он человек и уж по одному этому опасный.
— Есть и понятные, а я их поболе опасаюсь, — усмехнулся Барма, погладив зайца. — Так, Зая?
Зверек усердно закивал.
Проводив Пинелли, Дуняша ждала брата в своем тереме, поставленном для нее в глубине двора. Пол был устлан коврами, стены шелками затянуты — роскошь восточная. Князь ездил с посольством к персам — нагляделся и перенял. Но и роскошь эту, и терем Дуняша без оглядки променяла бы на светлухинскую горенку. На единый миг сойтись бы всем в родительском доме… не поговорить, а хоть краешком глаза глянуть на близких. Не суждено: растолкала судьба по свету. Слава богу, хоть Тимоша неподалеку и, как выдастся час, проведает. Вот и шаги его слышатся, быстрые, мягкие. В лесу, за зверем охотясь, выучился ходить бесшумно. Другой бы, может, и не услыхал, но чуткое ухо Дуняши всегда угадывало приближение Бармы.
— Заждалась я тебя, братко! — рванувшись навстречу, приникла и, как это редко случалось с ней в замужестве, счастливо заулыбалась. Князь хоть и не воспрещал видеться, однако наедине их не оставлял. И потому встреча эта была особенно дорога. Барма принес ей крашеных пряников. Дуняша с детства любила пряники. И теперь им обрадовалась, прижав руки к груди, счастливо вскрикнула. От ее чистого, детского восторга и Барме стало радостно. Смотрел на сестру во все глаза, посмеивался, а зайка шмыгал по горнице, что-то вынюхивая. Нашлось и для него лакомство: морковка. Получив ее, звереныш захрумкал, еще более насмешив Дуняшу.
— И я тебе припасла подарок, — просмеявшись, сказала она. Оправив волосы, вышла и вскоре вернулась с мешочком, с клетчатою доской.
— Шахматы?! Вот спасибо! Я думал, сгинули или князю достались. Ну как он, не донимает тебя? Поди, и шагу ступить не дает?
— Нет, он добр со мною. Худого слова не слыхивала.
— Гляди ты! А ведь какой зверь! Да что там, зверя я приручал, а вот человека… нет, не доверяет он добру.
— Не бойся за меня, братко! Я в обиду себя не дам, — сказала Дуняша. Барма улыбнулся: тоненькая, хрупкая: ветер дунет — переломится. Как есть тростинка. А туда же: «В обиду не дам».
— Вот ножичек, Дунюшка. Сам его выковал. Имей его при себе — мало ли что, — подал нож с инкрустацией; не велик, но остер, до любого сердца достанет.
— Опять подарок! — свела брови Дуняша. — Балуешь ты меня!
— Кого ж мне еще баловать-то? — мрачно усмехнулся Барма. Вот уж подарок принес — нож. — Ну прощай, росинка моя! Скоро своей крышей обзаведусь. Приезжать-то будешь?
— Ой, да кажин день не по разу!
Обнялись. Ушел все той же легкой походкой, теперь чуть замедленной, словно груз какой-то давил его к земле. А груз был немалый: разные тревожные мысли. Ушел Барма, а шаги его еще долго отдавались в ушах. На розовых губках Дуняши плавала рассеянная улыбка. Эту улыбку спугнул вошедший без стука Борис Петрович.