Амина перестала есть, слушая с неподдельным вниманием, а девушка замолчала ненадолго, дабы вызвать ещё больший интерес, пока мать не пробормотала:
— О Аллах, сделай этот сон добрым.
Аиша, пересиливая улыбку, сказала:
— Я ведь не была тем незнакомым человеком, что толкнул тебя… не так ли?
Хадиджа испугалась, что та своей шуткой испортит всю атмосферу, и закричала на неё:
— Это сон, а не забава, воздержись от своего вздора. — Затем, обращаясь к матери, продолжила. — Я упала с криком, но не разбилась об землю, как ожидала, а вскочила на коня, который понёс меня и улетел.
Амина облегчённо вздохнула, как будто поняла, что скрывается за этим сном, и успокоившись, вернулась к своей еде с улыбкой. Потом сказала:
— Кто знает, Хадиджа. Может быть, это суженый!..
Едва только на этой посиделке с лаконичным намёком было произнесено слово «суженый», как сердце девушки, которое ничем так не огорчалось, как вопросом о замужестве, учащённо забилось. Она поверила в сон и в его толкование, как только обнаружила в словах материли глубокую радость, хотя и хотела скрыть своё смущение под маской колкости, как обычно это делала — даже от самой себя, — и сказала:
— Ты полагаешь, что конь — это суженый?… Моим женихом только ослу и бывать.
Аиша засмеялась, да так, что крошки еды высыпались у неё изо рта, но потом она испугалась, что Хадиджа неправильно поймёт её смех, и сказала:
— До чего же ты себя обижаешь, Хадиджа!.. Нет в тебе никаких недостатков.
Хадиджа взглянула на неё пристальным взглядом, смешанным с недоверием и подозрительностью, а мать тем временем заговорила так:
— Ты девушка, каких мало. Кто сравнится с тобой в искусности и трудолюбии?… В живости духа и нежности лица? Чего ты ещё хочешь помимо всего этого?
Девушка дотронулась указательный пальцем до кончика своего носа и со смехом спросила:
— А разве вот это не преграждает путь замужеству?
Мать с улыбкой сказала:
— Это всё пустые речи… ты ещё ребёнок, дочка.
От упоминания о том, что она ещё мала, Хадиджа почувствовала досаду, ибо сама она не считала себя маленькой, недоросшей по возрасту для замужества, и обращаясь к матери, сказала:
— А ты, мамочка, вышла замуж, когда тебе не было и четырнадцати лет.
Мать, которая на самом деле волновалась не меньше дочери, сказала:
— Ни одно дело не опережает свой срок, и не запаздывает, всё происходит по велению Аллаха…
Аиша искренне произнесла:
— Да обрадует нас Аллах вскоре приятным известием о тебе, Хадиджа.
Хадиджа взглянула на неё с подозрением, и припомнила, как одна из их соседок просила её руки для своего сына, но отец отказал выдавать замуж младшую дочь прежде старшей, и спросила:
— Так ты и правда хочешь, чтобы я вышла замуж, или желаешь, чтобы для тебя освободился путь к замужеству?!
Аиша, смеясь, ответила:
— Для нас обеих…
6
Когда они закончили завтрак, мать сказала:
— Ты, Аиша, сегодня постираешь, а Хадиджа уберётся в доме, а потом вы обе поможете мне на кухне.
Амина распределяла между ними работу по дому сразу же после завтрака, и хоть они и были довольны её повелением, Аиша довольствовалась им без рассуждений. Хадиджа, однако, брала на себя руководящие указания или под видом собственного превосходства, или из-за придирчивости, и потому она сказала:
— Я уступлю тебе уборку дома, если тебе тяжело стирать. Но если ты настойчиво возьмёшься за стирку ещё и остатка белья в ванной, пока работа на кухне не закончится, то это заранее неприемлемо.
Девушка проигнорировала её замечание и пошла в ванную, напевая вполголоса, а Хадиджа насмешливо сказала:
— Ну и везёт тебе! Твой голос отдаётся в ванне как в граммофонной трубе. Пой и дай послушать соседям.
Мать вышла из комнаты в коридор, затем на лестницу, и поднялась по ней на террасу, чтобы пройтись по ней, как обычно делала по утрам, прежде чем спуститься на кухню. Рознь между её дочерьми не была ей в новинку, а со временем превратилась в обычную практику в такие моменты, когда отца не было дома, или когда ему было приятно проводить вечера среди членов семьи. Она старалась разрешить эти споры с помощью просьб, шуток, огромной нежности, ведь то была единственная политика, проводимая ею по отношению к своим детям, ибо была частью характера, не терпящего иного подхода. Если же иногда в целях воспитания требовалось проявить твёрдость, то с таким понятием она была незнакома. Возможно, она и хотела этого, но не могла. А может быть, даже пыталась испытать его на себе, но её одолевали слабость и переживание; она словно не в состоянии была стерпеть такой ситуации, когда в отношениях между нею и её дочерьми присутствовали иные мотивы, вместо любви и привязанности. Она оставляла это отцу — или, вернее, его личности, господствующей над ним — наводящей порядок и обязывающей придерживаться ограничений во всём. И потому этот их глупый спор не ослабевал, сколько бы она ни восхищалась своими дочерьми, и как бы ни была ими довольна — даже Аишей, до сумасбродства увлечённой пением и стоянием перед зеркалом, которая была не менее искусной и хозяйственной, чем Хадиджа, несмотря на всю свою нерадивость. Лучше бы во время отдыха полежать, растянуться, если бы не свойственное ей искушение, больше схожее с недугом. Ей во что бы то ни стало нужно было всем в доме заправлять — и малым, и большим. И если девушки управлялись со своими делами, она сама принималась за уборку с метлой в руках или с веничком для пыли, за инспектирование комнат, зала и коридора, выискивая углы, стены, занавески и прочие предметы интерьера, где, возможно, осталась забытая капелька пыли, находя в этом удовольствие и облегчение, будто она удаляла соринку из глаз. Искушение её заключалось в том, что она тщательно осматривала бельё, приготовленное к стирке, и если случайно находила какую-нибудь запачканную одёжку, что была более грязной, чем обычно, то не оставляла в покое её владельца, мягко не указав ему на его обязанность: от Камаля, которому было почти десять, до Ясина, у которого были совершенно противоречивые вкусы в уходе за собой, проявлявшиеся в излишней разборчивости в том, что касалось одежды для улицы — в пиджаке, феске, рубашке и галстуке с ремнём, и в постыдном пренебрежении к нижнему белью. Само собой разумеется, что она не упускала из виду также и террасу с её обитателями — голубями и курами, к которым проявляла полное внимание. Но час, проводимый на террасе, был наполнен любовью и радостью из-за её занятий там, и того веселья и забав, что она находила. И неудивительно, что терраса была для неё другим, новым миром, подходящим ей по натуре, с которым она не была знакома до переезда в этот большой дом, сохранивший свой облик с момента своей постройки в незапамятные времена. В этих клетках, установленных на нескольких высоких стенах, ворковали голуби. В вольготных деревянных домиках, сложенных ею, кудахтали куры. Какая же радость охватывала её, когда она бросала им зерно или ставила на пол поилку, и куры бежали к ней наперегонки следом за петухом, и быстро и метко набрасывались на зерно клювами, точно иглами швейной машинки, оставляли за собой землю на полу, а иногда и аккуратные дырочки, похожие на капли дождя. С какой же радостью раскрывалась её грудь, когда она смотрела на них, и видела, что и они пристально глядят на неё своими ясными, пытливыми глазами, кудахча и квохча от взаимной любви, которой сочилось её сострадательное сердце. Она любила кур и голубей, как и всех творений Аллаха, и ласково ворковала с ними, считая, что они её понимают, волновалась за них, а всё потому, что её воображение наделяло животных восприятием и умом, а иногда также и неподвижные предметы. Она была убеждена в том, что эти творения возносят хвалу своему Господу и с контактируют с миром духов по-своему, а весь мир — земля, небо, животные, растения — был живым, наделённым разумом. И потому достоинства этого мира не ограничивались мелодией жизни, их дополняло ещё и поклонение Богу. Не было ничего странного в том, что она часто выпускала на свободу петухов и кур под тем или иным предлогом: эту — потому что она уже долго живёт на свете, ту — потому что она несёт яйца, а вон того петуха — за то, что утром будит её ото сна своим кукареканием. Возможно, если бы она оставляла их в покое, то неохотно перерезала бы ножом им горло — лишь когда того требовали обстоятельства. Она выбирала курицу или голубя скорее из-за вынужденности, затем поила птицу и молилась Богу о снисхождении к ней, приговаривая «Именем Аллаха, Милостивого и Милосердного», и прося прощения, и потом забивала её и утешалась тем, что воспользовалась правом, которым наделил своих рабов Всемилостивый Аллах. Удивительным на этой террасе было то, что на её южной половине, выходившей на улицу Ан-Нахасин, рос уникальный сад, посаженный её руками в беззаботные годы, которому не было подобных на всех крышах квартала, покрытых обычно помётом домашних птиц. Поначалу у неё было немного горшков с гвоздикой и розами, а потом он начал разрастаться год за годом, пока не расположился великолепными рядами параллельно флигелям забора. Ей пришла фантазия соорудить поверх своего сада ещё и навес, и она вызвала плотника, и тот соорудил его, а после того она посадила два кустарника — жасмин и плющ, и их стебли оплели весь навес и его опоры, вытянувшись настолько, что всё то место превратилось в крытый сад с зелёными небесами, через которые пробивался жасмин, а из уголков его расходился дивный аромат. Эта терраса с её обитателями — курами и голубями, с садом под навесом — её прекрасный и любимый мир, наилучшая забава в этом большом мире, о котором она не знала ничего. И как бывало уже с ней, подобный час прошёл для неё в заботе о саде: она подмела его, полила растения, покормила кур и голубей, затем долго ещё любовалась окружающим пейзажем: губы её улыбались, а глаза мечтали. Затем она прошла в конец сада и остановилась за переплетёнными, спутанными стеблями растений, простирая взгляд с бреший и отверстий между ними к пространству, не знающему никаких пределов.