его брата огромное наследство. Анна будет богатой наследницей.
Франек вздрогнул, будто поражённый молнией; мать испугалась, потому что он побледнел и машинально схватился за сердце; на его лице выступило выражение боли.
Анны не было… Уже теперь он знал, почему она не пришла!
Мать не поняла ни этого чувства, ни этого неприятного впечатления, какое он испытал, узнав об этом богатстве, какое их разделяло. Она всматривалась в лицо сына, хотела ему, говоря о том, дать понять, что была бы не против… рада бы его счастью; но бледное, грустное, страдающее лицо Франка наконец замкнули ей уста холодом грусти.
Ендреёва почувствовала, что чего-то не понимает, пожала плечами и перестала говорить об этом.
Когда его раны перевязали, когда под предлогом необходимости отдыха закрыли дверь первой комнаты, и Франек с маленькой лампой, горящей в углу, остался один, волнение, слабость, неприятно теснящиеся в душе, камнем упали ему на грудь.
Тень единственного счастья отползала от него. Анна! Анны не было… Значит, и она, как другие люди, была подчинена этому разбойничьему впечатлению богатства, которое портит самых лучших. И Анна была бедным, слабым, только земным существом.
Это было первое, но убийственное разочарование на сердце, в которое он так верил, при котором надёжно отдыхал. Впечатление, какое он испытал, было ужасным; всё, на чём свет стоял для него, рухнуло.
Если Анна могла его предать, что же говорить о других? Сердце, любовь, верность – были это только сказки, придуманные, чтобы усыпить детей. Нужно было идти живым в холодную пропасть сомнения… быть навеки погребённым в берлоге очевидности, гнилой и отвратительной.
Мало в жизни таких донимающих пыток, когда человек, существо, что для нас представляет лучшую частью человечества, – падает и обманывает; тогда катоклизм поглощает сердце, жизнь становится бременем. Чем потоп был для мира, тем такая минута есть для человека.
Франек, опираясь на руку, потихоньку плакал как дитя, выплакивал остаток веры и надежды. Не хотел он Анны, отказался бы от неё с удовольствием ради её счастья; но ему было необходимо видеть её чистой, святой, незапятнанной никакой грязью и слабостью; нужно было знать, что прикосновение к золоту не переделало её в самолюбивое животное.
Пару раз мать неспокойно заглядывала за дверь; подходила даже к кровати смотреть на него, убедиться, не нужно ли чего. Франек притворялся спящим и быстро вытирал слёзы с глаз, чтобы они его не выдали. Старушка на цыпочках уходила, утешенная тем, что он так сладко спал.
Франек до утра не сомкнул глаз. Только на рассвете это сильное давление сменилось лихорадочным сном. Только в нём отразились страдания реальности. Увидел Анну, с презрительной улыбкой проходящую мимо него, идущего с палкой, просящего у её двери милостыню, отталкиваемого нарядными слугами.
Как же он удивился, когда, открывая глаза, охваченный тяжёлым, оловянным сном, увидел сидящую напротив него на стуле… её, Анну, в чёрном платьице, с деревянным крестиком на груди, с опущенными руками, с опущенной головой, глядящую на него слезливыми глазами. Пробуждение было как бы светлым видением… небес!
О, как же она была прекрасна с этим покоем чистой души, с этими глазами, застеклёнными слезами, с улыбкой, полной серьёзности, на губах!
Франек вскрикнул, но его голос замер на губах; обе руки он хотел вытянуть к ней, потому что забыл, что одна из них была мёртвой. Анна подскочила и, как раньше, пожала руку друга, глядя на него глазами, к оживляющему блеску которых он так привык.
Долгим, торжественным было молчание обоих; потом во Франке снова начали просыпаться злые мысли, на мгновение уснувшие, и он поглядел на неё так, что она почувствовала, как он сурово её подозревал.
– Это сон или явь? – спросил Франек. – Ты… пани… Анна! Ты у меня? Ты рядом со мной? Когда я… уже не надеялся… увидеть тебя больше?!
– Почему? – спросила она спокойно.
– О, ты знаешь! – ответил Франек.
– Пожалуй, потому, что ты был в тюрьме, за решёткой которой нет надежды! – воскликнула Анна, пытаясь ещё обманывать себя.
Они переглянулись, не было необходимости говорить больше.
– Ты знаешь, – прибавила Анна, – что я от тебя усиленно хотела утаить.
– Только со вчерашнего дня я знаю и в горячке отчаяния провёл всю ночь; ты мысль, что ты могла измениться… ты тоже… даже ты… ядом меня жгла.
Обиженная Анна отошла.
– Ты мог это подумать? – сказала она тихо.
– Прости меня! Вчера утром меня освободили, а я не видел тебя; узнав в то же время о том несчастье (потому что иначе назвать это невозможно), я почувствовал себя словно убитым.
– О, бедный человек! – отвечала женщина. – Как тебе легко пришло сомнение в сердце людском. Я могла бы тебе это вечно помнить, но не могу разгневаться на тебя. В этом также немного моей вины. Почему не сказала тебе всё сама? Но нам сомневаться друг в друге… годится ли?
– Я виноват, прости! – сказал Франек. – Ни слова больше!
Анна грустно рассмеялась.
– О, я бы имела право больно чувствовать это моё богатство, потому что оно только теперь немного открыло мне сердце твоей матери. Если бы ты знал, как иначе она приняла меня сегодня, как я могла почувствовать, что во мне она уважала этот несчастный блеск золота. Ни покорностью, ни благодарностью, ни любовью к тебе не могла я купить её сердце, а сейчас!..
– Анна, прошу тебя, не говори ничего про мать!
– О, я не виню её, но себя! Она невольно подчинилась излишней любви к тебе, а я сурово унижена.
– Дорогая Анна, достаточно! Это мучает! Пусть для нас ничего не изменится. Мы те же и сердца те же самые! Не правда ли?
Их руки ещё раз сплелись; разговор продолжался тихим шёпотом, который никто повторить не сумеет, потому что беседа влюблённых есть больше музыкой, чем словом.
* * *
После описанный событий в Старом Городе всё снова вернулось к прежнему порядку, и пошла жизнь плавно, как она обычно идёт, без больших потрясений, без резких переворотов, однообразным бегом, который не позволяет посчитать ни дней, ни часов, похожих друг на друга.
Нога Франка, в которой пуля не повредила кость, заживала чрезвычайно быстро, только рука, насчёт которой сперва делали лучшие прогнозы, как-то тяжело поддавалась лечению. Рана была нанесена таким образом, что её было трудно перевязывать, что замедляло заживление. С палкой или тростью Франек мог прохаживаться по комнате, но рука неподвижно висела, пальцы двигались с трудом, омертвевшие, отказывались служить.
Теперь меньше навещали больного, потому что и сама молодёжь рассудила, что его подставлять не годилось, а Ендреёва как лев защищала