— Ишь ты, смешливый какой,— нахмурился Всеволод.— Дай волю осоту, и огурцов на белом свете не станет.
Нерадец поморщил лоб.
— Не пойму я что-то тебя, князь,— растерянно сказал он.
— А вот как сымут голову, тогда поймешь... Тяжело голове без плеч, худо и телу без головы. Далеко не доскачешь. Выкладывай-ка, на чем бояре поставили.
Кой-что успел князь выведать у разбойничков. Была бы зацепочка.
«Неужто знает?» — онемел от страха Нерадец. Князь глаз не отводил, глядел на него требовательно. «Знает»,— понял Нерадец, и в животе у него стало холодно, как в погребе. Он вдруг дернулся всем лицом и упал на колени. Поцеловал половицу у Всеволодовых ног.
— Милость над грехом что вода над огнем, князь,— простонал он.— Не вели казнить, вели миловать.
И, заходясь от страха, вздрагивая обмякшими плечами, рассказал обо всем. Не забыл и Хому,— нешто одному ответ держать?
— Это он, он всему потатчик.
Всеволод брезгливо оттолкнул его ногой:
— Замолчи, напраслина отрыгается.
— Виноват, князь. Свят крест, виноват.
— Все ли сказал?
— Все, все,— невнятно забормотал Нерадец, глядя ему в лицо преданными глазами.
Всеволод постучал ножнами меча об пол — вошли вои. Он велел им отвести Нерадца в поруб. С порога атаман обернулся:
— На смерть оставляешь, князь. Возьми с собой — верным псом твоим буду.
— Молчи. Как бояре рассудят, так тому и быть.
— Зарежут.
— Авось и помилуют.
Нерадец упирался и еще что-то говорил. Вои зажали ему рот, громыхая сапогами, поволокли по переходам.
Прислушиваясь к затихающим шагам, Всеволод подумал: «Пусть и вправду бояре решат. Не умела песья нога на блюде лежать, так под лавкой наваляется...»
Утром по его вызову в терем доставили скомороха с Карпушей. Дивился Радко красоте княжеских палат, голову запрокидывал на резные потолки, вздыхал и охал. А на сердце кошки скребли — знал, зачем призвал его к себе князь, помнил разговор в избе на лесной поляне.
— Что выговорено, то вымолочено,— сказал Всеволод, усаживая скомороха рядом с собой на лавку.— Рядились мы с тобой в лесу, не забыл?
— Да как же забыть такое, князь,— простонал Радко.— Не бери сына, пощади.
— Не в поруб забираю твоего Карпушу,— мягко проговорил Всеволод,— беру его в княжескую дружину. Будет твой Карпуша моим меченошей. Разве и тебе от того не велика честь?..
И велел Всеволод звать в сени дружинников, ставить на столы меды и яства. Весь день пировал молодой князь в Великом Ростове. А вечером выехал с дружиной в Переяславль. И рядом с ним, чуть отступя, красивый и гордый, скакал на рыжем рысаке Карпуша. Был он в малиновом кафтане, шапка с малиновым верхом заломлена набекрень, сафьяновые сапожки за день сшиты на заказ, в руке — сыромятная плеточка. Любовались юным меченошей ростовчане, а Радко, стоя в толпе, глядел на сына и вытирал невольно выступившие слезы...
Вечером в порубе бояре казнили разбойников. Нерадцу отрубили голову, а тело в крепком мешке утопили в озере. Хому повесили. И облегченно вздохнувший Добрыня заснул на своей лежанке здоровым, спокойным сном. А когда проснулся на следующий день, солнце заглядывало в окно, было светло и радостно. И Добрыня подумал: «Верно говорили бояре: щенок Всеволод. Как есть несмышленыш. И волка из него не вырастет. Где пичужка ни летала, а к нам в клетку попала...»
В тот же час, когда проснулся Добрыня, на привале за озером Всеволода нагнал оставленный в Ростове отрок. Князь выслушал его рассказ о казни Нерадца и улыбнулся. В дороге он сказал Карпуше:
— Запомни, Карпуша: видит око далеко, а ум еще дальше.
И, засмеявшись, галопом повел коня.
К ночи они уже были в Переяславле.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Отлетели последние журавли на теплые моря. Прошли заревницы с замолотками. Спасая себя от призора недоброго глаза, бабы в деревнях сожгли соломенные постели, старушки — лапти. А чтобы уберечь детей своих от болез ней, родители искупали их на пороге из решета: так уж издавна повелось по обычаю.
С дождями и первым мокрым снегом навалился грязник. «Мни и топчи льны с половины грязника»,— говорят в народе. А еще повсюду на Руси в эту пору начинаются свадьбы. Справили свою свадьбу и Никитка с Аленкой. Приспело уж. А так как жить им пока было негде, Левонтий сказал:
— Оставайтесь у меня. Места у нас всем хватит. Избу новую поставите весной — тогда и переберетесь...
Антонина тоже упрашивала:
— У меня хлеб чистый, квас кислый, ножик острый — отрежем гладко, поедим сладко.
Радовался и маленький Маркуха, узнав, что Никитка с Аленкой остаются у них до будущей весны. Он весело прыгал по избе на одной ноге и припевал:
— Васька-васенок, худой поросенок, ножки трясутся, кишки волокутся...
— Чтоб тебя! — незлобиво шлепал Левонтий его по заду.
От шлепка Маркуха запрыгивал на печь и глядел оттуда веселым бесенком. От Маркухи по всей Левонтиевой избе шел переполох, но Левонтий не любил тишины. Когда он не работал, в избе всегда толпились люди.
— Пиво не пиво, и мед не хвала, а всему голова, что любовь дорога.
Все чаще стал наведываться к Левонтию протопоп Микулица. Степенно сидя за столом и розовея от выпитой браги, он расспрашивал мастера о его житье в Царьграде.
— Дивный это город, соборов в Царьграде тьма, а народ там разный, а все-таки на Руси у нас краше,— обычно заключал свои рассказы Левонтий.
Микулица поглаживал огненно-рыжую окладистую бороду и неторопливо кивал головой. Сильно нажимая на «о», протопоп говорил:
— И конь на свою сторону рвется, а собака огрызется и уйдет...
— Мы — не собаки, мы — люди,— спокойно возражал Левонтий.
Микулица смущенно поправлялся:
— То, мастер, к слову сказано. Ты на меня не сердись.
— Да что ж сердиться-то,— соглашался Левонтий.
Между ним и Микулицей постепенно сложились особые отношения. Сидя за мирной беседой, они походили на давнишних приятелей. Микулица снимал с себя церковное облаченье и оставался в длинной, до колен, белой рубахе. Разговоры вел не духовные. Все больше о жизни, о мирском говорил Микулица. Тосковал он по земле. Нанюхавшись у себя в соборе ладана и жженого воска, он с удовольствием вдыхал в избе у Левонтия аромат духовитого хлеба, исходивший от печи, возле которой чудодействовала распаренная, красная от огня Антонина.
Подолгу засиживался он и в мастерской — то у Левонтия, то у Никитки. Дивился протопоп хитрому их мастерству.
— Вот уж верно: чего нет за шкурой, к шкуре не пришьешь,— говорил он, покачивая головой.
Левонтий соглашался с ним:
— Золото не в золото, не побыв под молотом.
Работал он увлеченно. Работая, ничего не замечал вокруг. Забывал порою и о еде. Если бы не Антонина да Маркуха, так бы целыми днями голодный и ходил.
Заезжал к Левонтию и князь Михалка с женой Февроньей. Князь был тощ и сух; подымаясь на крыльцо, покашливал в кулачок. Февронья тоже не блистала свежестью — толста и неопрятна.
Княгиня в мастерскую заглядывать не стала. В мастерскую вошел только Михалка.
Это понравилось Левонтию, так как не любил он показывать посторонним свою еще не законченную работу. Князь — совсем другое дело. Князь дает каменщиков и деньги; от князя зависит, стоять храму над Клязьмой или так и осесть в Левонтиевой избе еще одной неосуществившейся задумкой.
— Сработано — хоть в ухо вздень,— сказал Михалка, со всех сторон осматривая узорами расписанные камни.— Ежели к весне закончишь, на горошники велю сгонять мужиков.
— До горошников не поспеть,— возразил Левонтий.
— Ну, тогда сам гляди,— помолчав, промолвил Михалка.— Работа твоя мне по душе.
На том и расстались. Обрадованный похвалой князя, Левонтий еще истовее приступил к работе. Если раньше не хватало ему дня, то теперь недоставало и ночи. Не на одну куну спалил он в своей мастерской свеч. Антонина ворчала:
— Скоро все хозяйство на воск переведет. Только и добра в избе, что сучки в бревнах.