большой запрестольный крест и стояли сосуды со святыми дарами, над алтарной преградой смутно светился деисус.
Все это было хорошо знакомо Всеволоду и давно уже не вызывало в нем трепетного волнения. В церкви он чувствовал себя так же легко и просто, как и в тереме.
Оглядевшись, Всеволод подал знак к началу службы, а сам стал отыскивать взглядом Евпраксию. Церковь была маленькая, долго искать боярыню не пришлось.
Евпраксия стояла в первом ряду за преградой, недалеко от престола,— в темном сарафане, в надвинутом на лоб темном плате. Всеволод не смог разглядеть ее лица, но она почувствовала его взгляд и осторожно подняла глаза к полатям.
Дьячок в стихаре и ораре, перекинутом через плечо, зычно читал:
— Крест есть глава церкви, а муж жене своей, а мужам князь, а князем бог...
Воздух в церкви отяжелел от испарений, подымающихся от разгоряченных тел, настоялся запахом сала и воска. Дышалось трудно. Дьячок незаметно вытирал ладонью вспотевший лоб, пучил глаза и широко открывал рот. Но Всеволод не слышал его голоса. Голос уплывал в глубину церкви, глухо лепился к расписанным святыми ликами сводам и затихал под круглым отверстием купола. Люди крестились и кланялись. Крестился и кланялся Всеволод.
«Добро ли это,— думал он, глядя на Евпраксию.— Не грех ли, не блуд ли?»
Раньше такие мысли не беспокоили князя. Но теперь он почему-то вновь вспомнил Валену, вспомнил ее детское, розовое от волнения лицо, трепещущие крылья ноздрей. Лицо Валены манило князя к себе, но манило его к себе и смуглое лицо Евпраксии.
«Мир в суетах, человек во грехах»,— говорил Микулица. Всеволод до хруста сжал спокойно лежащие на коленях кулаки.
Вечером, лаская его, Евпраксия шептала:
— Сокол ты мой ясный, радость ты моя. Взойдет солнце — прощай, светел месяц. О чем задумался, Всеволодушка? Ночь коротка.
— А Давыдка как же? — с детским отчаянием на лице спросил Всеволод, приподымаясь на локте и заглядывая в ее открытые глаза.
Слабо улыбаясь под его взглядом, Евпраксия терлась щекой о Всеволодово плечо.
— Давыдка мой суженый...
— Змея ты,— отстранялся от нее Всеволод.
Она не обижалась:
— Жена виновата искони.
Нет, не любит Евпраксия Всеволода. Давыдка ей больше по душе. Чует это Всеволод изболевшимся сердцем, а сказать не может. И долго молчит, спустив с лавки босые ноги.
Но стоит только снова прильнуть к нему Евпраксии, стоит только впиться губами в его губы — и все забывает князь.
Лунная дорожка передвигается по ложнице, освещает запрокинутое лицо Евпраксии. Боярыня дышит ровно, спокойные мягкие губы чуть приоткрыты.
За оконцами брезжит поздний декабрьский рассвет...
3
Не спится Давыдке, плохие сны снятся ему в ночи. Только смежит набрякшие от бессонницы глаза — и лезут на него со всех сторон призраки: люди не люди, звери не звери. Прыгают, строят рожи, хохочут, плачут навзрыд.
В сенях стукнула дверца — Давыдка приподнялся, прислушался. Будто чьи-то босые ступни прошлепали по переходу. Не боярыни ли?..
И опять тишина. В тишине слышно, как потрескивают от мороза сухие бревна. Иногда во дворе прозвенит било. Не спят сторожа, ходят вокруг терема, стерегут князев сладкий сон. А от кого?..
Вон — с ростовскими боярами Всеволод теперь душа в душу. Давно ли Добрыня нашептывал на Юрьевичей Мстиславу с Ярополком, делал что хотел; нынче вцепился в руку Всеволода, Валену привез, сватает. Бери, князь, дочь, дорого не возьму.
Коварные мысли подстерегают Давыдку в ночи. О разном думает он, а главного боится, главное гонит от себя как назойливую муху. Не скрылись от Давыдки Всеволодовы страстные взоры, устремленные на жену. Ему ли, простому дружиннику, тягагться с князем?
— Спишь ли?
На выскобленные половицы струился скупой зимний рассвет. Давыдка вздрогнул, сел на лавке, уставил остекленевшие глаза в полумрак ложницы. Белый призрак отделился от стены, проплыл навстречу ему, будто по воздуху.
Холодные руки Евпраксии прикоснулись к его лицу. Боярыня села рядом, обдала чуткие ноздри Давыдки хмельным запахом своего тела.
— Аль не рад?
Словно зверь лапой сдирал кожу с Давыдкиного сердца. За ночь накопившаяся усталость прорвалась глухим стоном. Евпраксия вскрикнула, прыснула от него испуганной кошкой, но он уже крепко стиснул ей запястья рук.
— Пусти!..
Со злорадным торжеством Давыдка ждал — вот-вот хрустнут нежные боярские косточки.
— Изменница,— говорил он, ломая ей руки.— Аль прокисло вино?
— Пусти!..
Неожиданно пальцы Давыдки ослабли — Евпраксия сползла с лавки на пол, запуталась ногами в длинном подоле рубахи, встала. Давыдка не глядел на нее, зубами впился в стиснутые кулаки, пугался собственной силы.
— Холоп,— сказала Евпраксия, отдышавшись.— Был сноп казист, да вымолочен, кажись.
— Уйди,— сдавленным голосом отозвался из темноты Давыдка. Глаза его отливали зеленым огнем.
Евпраксии жутко стало, но она не ушла — снова села на лавку:
— Будем путем говорить...
Давыдка говорить не хотел. Тогда заговорила боярыня — усмешливыми словами утешала и вразумляла мужа, как ребенка.
Давыдка с удивлением прислушивался к ее голосу, не верил своим ушам: да полно, да Евпраксия ли это? Жена ли это его, богом даденная?
— Князь доверчив, прост,— нашептывала Евпраксия и снова сладостно льнула к нему.— Почто бесишься? Смирись... Не о себе, о тебе пекусь — знай... Не хочу быть за холопом — хочу быть за воеводою...
— За холопа шла...
— Шла за лихого дружинника. Нынче Заборье твое, завтра поведешь княжеское войско,— ублажала слух его
Евпраксия.— Я уж словечко замолвлю... Я уж постараюсь...
Воркующий голос ее постепенно стихал, переходил в страстный шепот. Рука скользнула по Давыдкиным кудрям. На этот раз он не отстранился, только вздыхал с ней рядом, как потревоженный лось,— прерывисто и неглубоко.
— Не тревожь себя, доверься мне,— уже совсем осмелев, ворковала Евпраксия и прижималась к плечу его волнующейся мягкой грудью.
С того морозного декабрьского утра будто заиндевело все у Давыдки внутри. И глаза, и улыбку его тронуло холодком. Была зимняя отрешенная ясность. И не женой-обманщицей стала теперь для него Евпраксия. Стала боярыня его сообщницей.
Казалось, взлетел Давыдка на большую высоту и с высоты этой глядел вокруг помудревшим взором. Что ж, нынче воевода, а завтра и сам — боярин.
Однако, став сообщниками, остыли друг к другу Давыдка и Евпраксия. Исчезла в их объятиях прежняя жгучая боль, исчезла тоска, влекущая за сотни верст. Спокойно спали они на одном ложе, спокойно ели, пили, спокойно молились богу...
А жаркая половецкая кровь? Неужто и она остыла в жилах молодой боярыни?!
Думала Евпраксия: «Одним конем всего поля не изъездишь. Спесив Давыдка, а смирится. Не идти же ему супротив молодого князя». Приглядывалась, гадала. В объятиях у Всеволода выпрашивала землю и угодья. Ох и изворотлива стала Евпраксия, ох и хитра! И сдавался пылкий князь ее запретным ласкам, уступал ее страстному шепоту.
А Валена ждала своего часа на подворье у переяславского тысяцкого Егория. Нервничал Добрыня:
— Что-то тянет князь, не засылает сватов. А пора бы уж...
Мечтал Добрыня заполучить за Валеной Владимиро-Суздальское княжество для именитого ростовского боярства.
Но Всеволод не спешил.
И сидела Валена у заиндевелого оконца — ни девка, ни невеста, ни жена.
Зато Давыдке князь щедро пожаловал сотню. «Что впереди, бог весть, а что мое, то мое»,— подумал Давыдка. Низким, поясным поклоном благодарил он Всеволода.
Тем же утром, погрузив на сани пуховые перины и узлы с добром, пересыпанным от моли листьями берды, Евпраксия уехала во Владимир к отцу своему, боярину Захарии.
Как это случилось, и не заметил боярин. А заметил, так было уж поздно. С некоторых пор не он, а Евпраксия стала в терему его хозяйкой.