Эта книга, объединившая в себе несколько повестей о маленьком уральском пристанционном поселке, расскажет читателю о тяжелых годах военных испытаний, о тыловых буднях, о готовности людей к каждодневному и великому подвигу, о первозданной, глубинной доброте и самопожертвовании, без которых не было бы Победы.
Когда я был парнишкой, в моем представлении мир состоял из двух половин: понятной и непонятной.
Скажем, наша станция Купавина. Сколько поездов мимо нас проезжало! А пассажиров!
И командиры с петлицами, и моряки с лентами, и городские инженеры в шляпах, и женщины не простые, а в туфлях на высоких каблуках. Говорили — артистки они.
И никто из них не знал, почему наша станция называется Купавиной.
А я знал.
В полверсте от станции было болото. Поздней весной, когда уж везде отходил цвет, я убегал туда перед восходом солнца. Останавливался на берегу. По спине мурашки бегают: не то от страха, не то от ознобистого утренника. А с болота, скрытого толстой кошмой тумана, тянет теплом.
Тишина стоит мертвая. Жутко.
Но высветлеет край неба, и туман лениво отстает от воды, сворачивается в валки. Потом вытягивается в длинные косы и уползает за осоку в камыши.
Тут и брызгает из-за леса первый луч солнца. А за ним другой, третий… Перепуганные водомеры бросаются спросонок в разные стороны, словно нитками пересекают чистины. Сгладится их след, и тяжелая вода, настоянная за ночь на купоросной зелени, засветится неярким сиянием.
Раньше всех на болоте просыпалась старая лягушка. Она долго ворчала. Видно, совестно ей было, что до свету не поднялась и другие из-за нее проспали.
Ох и боялись ее все остальные!
Из-за лягушачьего переполоха я никогда не мог уследить, откуда появлялись трясогузки. Глядишь, они уже стреляют с кочки на кочку, стригут хвостами.
Да и не до них мне было.
Я смотрел на буро-зеленые островки, поодиночке и стайками уплывающие по чистинам в болотную даль. И когда солнце начинало пригревать, замечал, как на одном из них вспыхивал желтый огонек. Сначала один. Потом другой…
Я скидывал штаны. Осторожно ступал в болото и, все глубже погружаясь в воду, шел навстречу желтым огням. Давным-давно, когда я боялся бродить по кочковатой топи, мне казалось, что это солнышко осыпает свой цвет в наше болото. А сейчас забирался в самую середину плавучего островка, выбирал спелую маковку и смотрел, как она, обласканная теплом, отворяет зеленые покрышки и расправляет тонкое золото своих лепестков. Я заглядывал внутрь и видел там дымчатую каплю воды, похожую на те, что остаются после умывания на щеках у моей сестренки Насти.
Купавки!
Проезжие называли их кувшинками, а то и вовсе — лилиями. Но нашенские-то знали, что это купавки! Потому что если бы не так, то нашу станцию никто и не назвал бы Купавиной.
С полной охапкой купавок я спешил на станцию.
Когда останавливался скорый, меня обступали со всех сторон и наперебой просили продать цветы. А я дарил их. И объяснял в придачу, почему наша станция называется Купавиной. Я так увлекался своим рассказом, что стоял, как петух, на одной ноге, поджав другую от волнения.
Мои купавки нравились всем. Меня хвалили, говорили, что я умный и хороший. И даже угощали конфетами.
…Понятная половина мира делала меня большим, сильным и щедрым.
Но была другая.
Когда я сталкивался с ней, то замолкал и терялся. Иногда спрашивал про нее у мамы, но все равно ничего не понимал. Тогда я уходил к сараю, где стояла конура нашей Жальмы. Брал в руки слепого щенка, гладил его и рассказывал про непонятное.
…С утра хромой конюх Степан один-одинешенек поехал за сеном. А вечером, когда заехал в ограду, на возу рядом с ним сидела незнакомая девка. Звали ее Анисьей. На сенокос она убежала из деревни Грязнушки, где жила по сиротству у тетки. Тетка была лютая.
Степан привез Анисью в жены. Рассказал он про все это, пока слезал с воза.
— У каждого — своя звезда, — сказала наша мама и пошла доить корову.
— Какая звезда? — спросил я, догнав ее.
— Своя, говорю, у каждого. Понятно?
— Непонятно.
— Вырастешь — поймешь.
И ушла.
…Я просидел у конуры до самой ночи. В небе зажглись первые звезды. Я глядел на них на все по очереди. Ни одна из них не походила на смирную конопатую Анисью, которую нашел на сенокосе Степан.
«Вот и отгадай, какая у него звезда!» — подумал я и побрел в дом.
А через год, когда у Степана с Анисьей родилась Манька, у нас на путейской казарме стряслась беда.
Путевой обходчик Петро Спирин не пришел с ночного дежурства. Через час его нашли на сто третьем километре. Сначала нашли самого Петра, а шагов через десять — его голову.
Поездом зарезало.
Петра привезли домой в большом брезентовом мешке. Жена Петра — Елизавета — только охнула и ткнулась головой в мешок. Четверо Спириных ребят стояли молчком тут же.
Наша мама в сторонке вытирала фартуком слезы. А когда Елизавета отошла дыхом и завыла, мама сказала, как в прошлом году:
— У каждого — своя звезда.
— Чего? — спросил я.
— Ничего. Не ори, говорю.
В тот вечер я опять сидел под сараем у конуры.
На небе не зажглась ни одна звездочка. Собирался дождь. Да и мне не больно-то хотелось без толку задирать голову.
«Ну, какая звезда может быть у Петра, если ему голову отрезало? И на что звезды спириным ребятам, раз теперь нет у них отца?..»
Щенок тыкался мне в живот холодным носом и скулил.
Дома, когда отец разговаривал с мамой про Петровы казенные похороны да про пенсию, я не стал спрашивать про звезду. «Все это — вранье».
Я с головой залез под одеяло. Но уснуть не мог. Думал, что раз звезда есть у каждого, значит, у меня она тоже должна быть. И мне стало так жалко себя, что слезы сами запросились из глаз.
…Непонятная половина мира делала меня маленьким и слабым.
На Купавиной все знали всех.
И про все.
И кто где родился, и у кого в деревне свой дом, и кто крадче крестил ребятишек, и кто из мужиков гуляет, и у кого баба бесплодная, и кто скупой, и кто партийный, и кто в бога верует, и у кого где живет родня.
Все знали. И по секрету про все говорили.
А в нынешнюю весну ни про кого столько разговоров не было, сколько про Ленку Заярову.
У Заяровых этих все перепутано было. Ленкин отец — Макар — пришел на железную дорогу из той же самой Грязнушки, из которой убежала Степанова жена Анисья. А женился где-то в Крыму, на гражданской войне. Приехал в свою деревню с готовой бабой. У них и свадьбы не было. С той поры и в деревне, а потом и на Купавиной звали Заяровых хохлами. Потому что все станционные бабы говорили «че», а Макара Заярова жена — Мария — «шо».
И Ленку тоже звали хохлушкой.
Но она была хорошая. Мне она больше всех девчонок нравилась.
Сойдутся бабы у колонки — разговор про Ленку. Макар мимо мужиков пройдет — и те начинают про нее же судить.
Сначала я думал, что это просто так.
Ленка училась в городе и на зиму уезжала туда к родне. (На Купавиной семилетка была, да и то до последнего класса только пятеро или шестеро доходили.) А когда человека всю зиму дома нет, да потом он приедет, конечно, о нем говорить будут. Тем более про Ленку: до нее у нас еще никто из станционных десятилетки не заканчивал.
Говорили много. А выходило одно: до Ленки Заяровой на Купавиной не бывало такой красавицы.
И еще: доискивались причины, отчего она выросла наособицу. Одни бабы объясняли, что это от городского воздуха и что у Ленки вовсе не красота, а скрытая худоба — оттого лицо и загара не принимает. Другие приходили на Ленкину мать, будто ее кровь отцову перебила. А самые долгоязыкие брякали по задворкам, что она помадами мажется. Иначе вроде человек с лица перемениться не может, а Ленка еще три года назад была такой же, как все станционные девки.
Вот какой зловредный народ находился!
Но я понимал, что все эти разговоры про Ленку — брехня.
…На нашем болоте был сухой островок шириной шага в три, а в длину не больше пяти. По краям его затянуло осокой, на него никто не мог попасть, не изрезавшись. А я знал потайную тропу. Когда немного спадала вода, я забирался на островок и целый день лежал там на солнце. Солнышко греет, а не жарко, потому что кругом вода.
На островке, рядом с кустом смородинника, росла березка. Я заметил ее сразу, когда нашел островок года три назад. Совсем маленькая, она не доходила мне даже до пояса. Ствол у нее был красный, без сучков и липкий. Да и росла она не ровно, а изогнувшись. Жалел я ее, одну-одинешеньку: заблудилась вот, металась навечно среди болота. Боялся я, что ветер ее сломит или град побьет.