— Я только теперь сообразила,— задумчиво сказала Мария Николаевна,— что всё моё семейство могло бы с вами поехать. Какая досада! В Камышине пересели бы с вами на пароход и добрались до Казани.
— Пойдёмте наверх,— сказала Токарева,— сейчас будем отправляться, капитан обещал ровно в четыре. Хоть посмотрю в последний раз на Сталинград!
Когда женщины ушли, Слава Берёзкин потрогал своего всегда молчавшего товарища за плечо и сказал:
— Гляди.
Но немой украинец не повернул стриженой бугристой головы к квадратному окошечку, под которым плескалась вода.
Мокрый столб, поросший зелёной плесенью, стоявший под самым окном каюты, медленно поплыл назад, и тотчас стал наплывать второй, стали видны толстый настил пристани, ноги людей, стоявших у перил, потом и самые перила, коричневая рука матроса с синими жилами и с синим якорем, борт баржи в смоляных натёках, и вдруг открылся обрывистый берег, крутые улицы; а через минуту весь город с запылённой зеленью, каменными и дощатыми стенами высоких и малых домов медленно поплыл вниз. Из правого угла оконца появились глинистый осыпающийся откос, зелено-жёлтые бензобаки, красные вагоны на железнодорожном пути и огромные, затянутые дымом заводские корпуса. Под окном шумно, вразнобой заплескалась волна, и весь пароходик стал дрожать и поскрипывать от шума мотора.
Впервые в жизни Слава Берёзкин ехал пароходом: страстное желание говорить и спрашивать охватило его. Ему хотелось знать, сколько узлов в час делает пароход, ему представлялись огромные, с кошачью голову узлища, навязанные на толстой верёвке, протянутой вдоль всего течения реки. Хотелось обсудить, имеется ли киль у парохода и может ли он выдержать морскую бурю. И одновременно совсем не детская тревога владела им: он всё надеялся и мечтал, что мать и сестра поедут с ним вместе, он всё собирался говорить об этом с заведующей и Марией Николаевной; сестра не займёт лишнего места, пусть спит на его кровати, он с удовольствием ляжет на полу, а мать будет стирать бельё и готовить… Она вкусно готовит и очень быстро. Папа всегда удивлялся, приходя с полковых занятий домой; едва он успевал почистить сапоги, помыться, сменить гимнастёрку, а обед был уже на столе. Притом ведь мама очень, очень честная, она не возьмёт ни кусочка масла, ни ложечки сахару, всё будет класть в детскую еду. Он обдумал все доводы, которые приведёт Токаревой. Он будет помогать матери чистить картошку, крутить мясорубку, и ему в ночь отъезда мечталось, что всё уже совершилось по его желанию — Люба спит на его кровати, он лежит на полу, входит мать — он чувствует тепло её рук и говорит ей: «Не надо, не плачь, папа жив, он вернётся». Но он уже знает, что это не так. Отец лежит среди поля, раскинув руки, и красная луна освещает его белое лицо… И потом мать, совсем седая, и Люба живут в эвакуации в Сибири, и Слава входит, стуча обмёрзшими, тяжёлыми сапогами, говорит: «Немцы разбиты, теперь я вернулся к вам навсегда», и начинает доставать из своего солдатского мешка печенье, жиры, банки варенья, несколькими ударами топора он валит сосну, нарубает груду дров — в избе тепло, светло (он привёз с собой электричество), большая кадушка полна воды, в печи жарится дикий гусь, убитый Славой на берегу Енисея. «Мамочка, я не женюсь, я всю жизнь буду с тобой»,— и он гладит мать по седым волосам и укутывает ей ноги своей шинелью…
А волна стучит в тонкий дощатый борт костяным пальцем, пароходик поскрипывает, серая, мутная вода, морщась, бежит мимо окна… Он один… Как найдёт его мать, где отец, где конец этой мутной реки?.. Руки сжали раму с такой силой, что ногти стали белыми, от них отлила кровь. Он искоса посмотрел на соседа — видит ли немой, что слёзы ползут по Славиным щекам… Но сосед повернулся к стене, его голова и плечи вздрагивали, он тоже плакал.
Слава, подтягивая сопли, спросил:
— Чего ты плачешь?
И впервые он услышал заикающийся голос Серпокрыла:
— Убылы батьку.
— А мама? — спросил Слава, поражаясь, что немой отвечает на вопросы.
— И маты убылы.
— А сестра у тебя есть?
— Ни.
— Ну так чего же ты плачешь? — спросил Слава, хотя понимал, что у «немого» было достаточно оснований, чтобы плакать.
— Бо-ю-сь,— глухо в подушку ответил Серпокрыл.
— Чего?
— Бою-юсь на свити жить.
— Ты не бойся,— сказал Слава, и чувство любви заполнило его сердце,— знаешь, ты не бойся, теперь ты будешь со мной, я тебя никогда не оставлю.
Он торопливо, не завязывая шнурков, а засунув их под пятки, надел тапочки и деловито пошёл к двери.
— Я сейчас скажу Клаве, чтобы тебе сухой паёк дали, там ситный, две конфеты и пятьдесят грамм сливочного масла.
Вернувшись к Серпокрылу, он сказал:
— Вот. Возьми,— и вынул из кармана маленький красный бумажник, в котором лежал листочек с записанным крупными буквами довоенным адресом Славы.
На палубе одни смотрели на город и пристани, двое мальчиков — орловец Голиков и татарин Гизатулин — забросили в воду заранее налаженную бечёвку с кусочком жести и булавочным крючком — ловили щуку на блесну. Широкогрудый, черноволосый Зинюк, страстно любивший машины, пробрался к механику и смотрел на дизель-мотор.
Несколько детей стояли за спиной у курносого, рыжего мальчика, рисовавшего в тетрадку сталинградский берег.
Младшие девочки взялись за руки и с серьёзными, суровыми лицами, широко открывая рты, запели:
«Гремя огнём, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход…»
Непередаваемо трогательным было это пение девочек. Пичужьи тоненькие голоса дрожали, а слова песни были мужественны и суровы… И кругом плескалась, блестела на солнце стремительная волжская вода.
Мария Николаевна с нежностью глядела на поющих девочек.
— Милые мои, хорошие,— сказала она, и слова эти относились к детдомовским детям, к дочери, мужу, матери, и к старухе Андреевой, вяжущей чулок на корме катера, и к людям на берегу, и к домам, и улицам, и деревьям родного города.
Не желая давать волю чувству, она нарочно, превозмогая душевную неловкость, сказала Токаревой:
— Всё-таки тянете с собой эту Соколову, посмотрите, как она на глазах у детей зубоскалит с матросом. И на Андрееву это дурно влияет, видите, и она к ним присоединилась.
С берега доносились крики, и одновременно Мария Николаевна различила сквозь шум машины и плеск воды низкий, монотонный гул, словно чёрной сеткой вдруг прикрывший реку.
Она увидела, как толпа на пристани кинулась к причалам, услышала пронзительный крик, и тотчас пыль заволокла берег и поползла в воду, а толпа вдруг отхлынула от пристани, рассыпалась по железнодорожным путям и по береговому откосу.
Из воды бесшумно, как во сне, вырос мутно-зелёный стройный столб с кудрявой белой головой и, обдав катер брызгами, развалился и втёк обратно в реку. И тотчас по всей поверхности воды, впереди и за кормой, стали взлетать, рушиться и рассыпаться в брызгах и пене высокие, точёные столбы воды — то рвались в Волге немецкие фугасные бомбы.
Несколько мгновений все молча смотрели на воду, на берег, на гудящее, почерневшее небо, потом над Волгой раздался крик:
— Мама!
Ужасен был этот призыв сирот к погибшим, убитым матерям.
Токарева схватила за руку Марию Николаевну и спросила:
— Что делать?
Ей казалось, что суровый, всегда деятельный и решительный старший инспектор, непримиримый к человеческим слабостям, поможет спасти детей.
Растерявшийся капитан поворачивал катер то к заводским пристаням, то к луговому берегу. Заглох мотор, и катер, поворачиваясь боком к течению, лениво и сонно пополз к речному вокзалу. Капитан сорвал с себя в отчаянии фуражку и хлопнул ею о палубу.
Мария Николаевна видела всё вокруг, но ни один звук почему-то не доходил до неё, словно внезапная глухота поразила её; она видела нянек, лица детей, лысую голову капитана, открытые рты кричащих что-то матросов, столбы воды, мечущиеся по Волге лодки, но всё происходило в какой-то страшной тишине. Она не могла заставить себя посмотреть вверх — как будто чья-то железная рука легла на её затылок.
Из тридцатилетней, давней глубины всплыла забытая картина — девочкой она ехала с матерью по Волге, пароход сел на мель, и пассажиры лодкой добирались до берега, матрос подвёл её, маленькую, тоненькую, в большой соломенной шляпе, к борту, поднял и ласково сказал: «Не бойсь, не бойсь, вот и маменька твоя тут». И показалось — то не её поднял над бортом ласковый матрос, а Веру, и, забыв о себе, она подумала о судьбе дочери. И муж, который, казалось, всегда нуждался в её опеке, вдруг представился ей сильным, решительным. О, если б он был здесь!.. Но нет, нет, хорошо, что здесь нет Веры, матери, Степана, сестёр. Пусть, пусть, раз суждено… Но хоть миг посмотреть на них…