Он выезжает натянутый как струна, прямо держа спину, рысью, натянув поводья. Прощается со всеми, низкий поклон, локоть отставлен в сторону. Он ни на кого не смотрит. Вот уже за пределами манежа, мы видим, как он уходит рысью, исчезает в ярком свете… Он раздувается от гордости, еще один великий день в его жизни…
Дежурный затворяет громадные тяжелые ворота… закрывает на засов… Праздник продолжается… теперь очередь за сержантом.
* * *
Бригадир Ле Мейо страдал от фурункулов. Они у него постоянно нарывали. Он был весь залит гноем. На маневрах, когда мы жили в палатках, он всегда испускал жуткие вопли, стягивая с себя рейтузы. Он уже не ходил к полковому хирургу, он вскрывал их себе сам, смело, прямо по живому, ножом. Хрясъ!
У него были сотни фурункулов, практически повсюду. Он делал себе повязки из соломы, кервеля и чеснока. Он не признавал никаких лекарственных компрессов, никакого этого дерьма собачьего он не хотел, только растительные средства, он очень гордился этим. Изготовление пластырей, это был целый ритуал. Он предупреждал салаг:
– Ребята! Ребята! Вот этот у меня нарывает! Вот этот гриб на жопе… Завтра он созреет! Салага его уничтожит! Представьте себе! Который любит сладкое! Я конфетка! Я вам говорю! Ко мне, птичка, желающая насладиться! Кто записывается?
Новобранец соглашался на литр вина за каждый вскрытый бубон… Тариф нашей комнаты. Это событие всегда обмывалось. Каждый раз одним и тем же белым, настоящим, из столовой, «дыханием огня»… Ле Мейо не признавал другого. Это из города? пресная водица! подделка! Наше? Ну, я вам скажу! пожар! Вулкан в груди! Если три года пить крепкие напитки, это вам согреет душу на всю жизнь.
Бригадир очень дорожил своим ординарцем Ле Камом, самая большая голова в нашей комнате и самый маленький хер, настоящая умора, прямо как улитка.
Самым «старым» после Мейо был Ламбеллюш. Нельзя было прикасаться к его вещам. Он спал через две койки от меня, а потом шесть салаг подряд. Таким образом, четыре разных разряда, еще трое старослужащих, трое салаг, всего шестнадцать человек в нашем обиталище, это и был наш «третий второго».
Я был единственный из Парижа, остальные были из Финистера, может быть, двое или трое из Кот-дю-Нора. Они никогда ни на кого не смотрели прямо, глаза у них были всегда полузакрытые, закисшие, с бледными зрачками, обветренные плоские щеки, покрытые красными пятнами, желтый лоснящийся лоб. Все они очень походили друг на друга. Они были из образованных. Прибыли, чтобы стать военными. Это делало их чрезвычайно задумчивыми, в их задумчивости было что-то животное. По этой же причине они постоянно пребывали в состоянии нерешительности, постоянно покачивали головами, стоило им только остановиться, присесть на край койки. Ножны, палаш – все у них валилось из рук и приходилось подхватывать на лету. Они засыпали на ходу. На них как будто находило затмение, как только нужно было начищать удила и другие никелированные части лошадиной сбруи, при этом они качали головой, щурили глаза. Они не любили смотреть на металл. Иногда они просто теряли сознание, падали на койку, ворочались, сбрасывая свои манатки на пол, мгновенно погружаясь в мир своих сновидений.
Тогда Пес начинал орать, пинать сапогами их самих, их койки, сталкивать их на пол! Потом он начинал поливать этих сомнамбул водой из кружки! Снова начиналась работа. Мы действительно очень уставали за целый день изнурительного труда.
Самым трудным в уходе за лошадиной сбруей было начистить до зеркального блеска удила. У хорошего кавалериста удила всегда сияют. Этим славился наш полк. Сначала нужно было потереть их песком, затем тщательно отполировать трепелом. Если сталь была липкой, грязной, покрытой налетом, это считалось непростительным грехом. Лошади имели дурную привычку постоянно кусать, жевать, слюнявить, пачкать удила, это была настоящая катастрофа. Они не прекращали свое любимое занятие ни на секунду. Требовалось сверхпристальное внимание, нужно было долго и мучительно всматриваться, до предела напрягая зрение, чтобы можно было обнаружить и уничтожить это маленькое пятнышко ржавчины на предательской стали. В конюшне свет всегда был тусклый, почти ничего не было видно, лампа всегда чадила.
При неверном свете свечей тоже ничего нельзя было толком разглядеть. Язычки пламени мерцают, дрожат в темноте, отбрасывают на потолок громадные тени вкалывающих вовсю салаг, жестикулирующих в процессе работы.
Мейо подозрительно относился к весельчакам и балагурам. Нерасторопный новобранец, валяющий дурака, немедленно подлежал исправлению посредством жестоких побоев. Звонкая оплеуха прямо по физиономии, с размаху. Рука у Мейо тяжелая. Он был настоящим артистом по этой части. И думать было нечего, чтобы опустить голову или упасть на пол, уклониться все равно не удавалось. Брошенный изо всей силы кованый сапог бьет чертовски больно, у шутника моментально вскакивает шишка, особенно если удар получается с отскоком. Старики собирались толпой, хохотали, просто помирали со смеху, таким это казалось им уморительным, просто высший класс. Все эти проходимцы, эти громилы старики, кровожадные, бесчеловечные… чем больше у них лет выслуги, тем большие они кретины, тем большие упрямцы, тем большие преступники.
Новобранцы должны были всегда поить их, без передышки, днем и ночью, пеших и конных. Они постоянно прикладывались к горлышку. Жуткими алкоголиками, вымогателями и деспотами, вот кем на самом деле были старики. Особенно гнусными они становились во время поверки. В самый трудный момент. Это были сплошные угрозы, безумные жуткие обвинения.
– Эй, салажня, кто нассал в мою бутылку? Все пойло испоганили! Это по их милости! Я им поперхнулся! У меня язык горит! Бардак! Караул! Ублюдки салаги! Скоты! Кто первым перднет, шкуру с того спущу! Сволочь! Я ему покажу, как выводить меня из терпения! Я его до смерти отделаю! Кнутом! кнутом. Да если я его еще хоть раз услышу! Да если я еще хоть раз увижу, что кто-то осмелится!..
После этого он громко пердит, грохот – будто снаряд разрывается. Трюк всегда пользуется бешеным успехом, салаги мгновенно скидываются, чтобы избежать этой пытки, образцово-показательного наказания.
Мой старик Ле Кроаш Ив не имел себе равных в применении удушающих газов.
С ним никто не мог сравниться, ни один пердоман. Он забивал всех. Это дело нужно было видеть, он мог пердеть сколько угодно, по желанию, выпуская ураганные залпы газа невероятной вонючести.
Чтобы воздух очистился, требовались часы, пока это облако не рассеялось, никто не мог и близко подойти. Даже его кобыла этого не переносила, она забавно оттопыривала губы, страшно фыркала.
Приходилось держаться от этого места шагах в пятнадцати, не меньше.
Он был признанным чемпионом. Его даже прозвали Горохом. Неприятным у него был не только запах, и выглядел он отталкивающе: уродливое лицо, просто мерзкое, с мощными широкими челюстями, огромными, как лопаты, все покрытое струпьями от гнойников, которые он раздирал ногтями. Драл он их безостановочно. Ничто на него не действовало, ни к чему он не прислушивался. Он всегда оставался одним и тем же, хмурым, злобным, вечно раздраженным из-за своих кожных дел, интересовало его только содержимое собственного сидора. Считалось, что он должен, как говорится, меня наставлять, так оно издавна сложилось. Он бурчал мне что-то время от времени, но это никак нельзя было назвать наставлениями. Он и не стремился меня чему-то научить. Не хотел за это отвечать.
– Я ничем не командую! Я что, командир? У Пса спрашивай!
Не было в нем уверенности в себе. Он отдирал очередную порцию струпьев и начинал копаться в своем барахле. Само собой, все в итоге доставалось Ле Мейо, самые большие хлопоты, самые гнусные подвохи, самые отвратительные неприятности, все это валилось на его голову. Он расплачивался за свои нашивки, искупавший все наши грехи казарменный Иисус, пополнивший собой список мучеников.
Никогда ни секунды передышки. Хочешь не хочешь, а в конце концов он начинал терять терпение. Ему надоедало кричать, все время грозить взысканиями. Чтобы подмести нашу халупу, и то нужно было приложить немало усилий, так как на нашей щетке уже практически не было щетины, после отслуживших и ушедших от нее осталась одна ручка. Дырявая лейка, в которой невозможно было донести воду. Мейо не требовал безукоризненной уборки, он не требовал невозможного, но он хотел, чтобы все было полито, чтобы пыль улеглась до прихода унтера.
Ровно за минуту до поверки мы все вместе одновременно плевали на пол. Это неплохо поливало, по крайней мере середину комнаты. С уборкой еще можно было управиться, как-то выкрутиться даже с нашими допотопными средствами, главные трудности, просто чудовищные, создавала сбруя, приведение в порядок целой уймы частей, разбросанных в беспорядке, целой кучи всякого барахла, которое нужно было правильно собрать, километры, которые нужно было отмотать, чтобы пополнить недостающее, ремни, скрученные серпантином, лямки, спутавшиеся в клубок, седло в потеках.