Но почему холодное солнце осени так будоражит человека, почему картина золотого увядания заставляет сильнее биться сердце, зовет куда-то вдаль, толкает что-то делать, совершать — и не плохое, а только хорошее, обязательно хорошее, чистое, светлое, от всего сердца, почему? «Да, да, пойду к Скуратову и скажу: на фронт, на фронт! — окончательно решив, в нетерпении думал Игорь. — Не могу больше сидеть под землей, под пятью накатами, с девчонками, не могу больше так, не могу!»
Своим положением в роте в какой-то мере тяготились все мужчины, не только Игорь. Да и как иначе! Как во время войны, когда кругом кипят сражения, можно сидеть где-то в тиши, в женской роте! Этому могли радоваться разве только Пузырев и Геша Шелковников — два очень похожих и очень не похожих друг на друга человека. Один из них — Пузырев, или, как называли его в роте, Пузырь, небольшого роста, кругленький, мякенький, розовощекий двадцатитрехлетний солдат, посыльный узла связи, даже гордился тем, что на его долю выпало такое счастье. Другой — сержант Шелковников, тоже техник, работавший на пару со Стрельцовым, просто обалдел в окружении девушек и забыл обо всем на свете. В противоположность Пузыреву Шелковников — его называли Геша — был высок, гибок, строен, силен, но с маленькой, не по комплекции, головой подростка. Пузырев думал лишь о том, чтобы ему перепало как можно больше каши во время обеда, Геша больше заботился о внешнем лоске, сам в свободное время сшил себе коверкотовую гимнастерку, обычные солдатские бриджи ухитрился перекроить в щеголеватые галифе, вместо тяжелых кирзовых сапог носил легчайшие сапожки из плащ-палатки, сшитые по блату штабным сапожником, вместо обычной пилотки носил фуражку летчика с «капустой», а защитного цвета пуговицы на гимнастерке заменил латунными, которые каждый день надраивал зубным порошком. Шелковникова звали ротным женихом. Однако никто не видел, чтобы он ухаживал за девушками: Геша умел оберегать свой авторитет. Он всей душой ненавидел и презирал Пузырева, а тот как ни в чем не бывало льнул к Шелковникову, заискивал перед ним. Их часто можно было видеть вместе.
Вот и сейчас они вышли навстречу Стрельцову: Шелковников в своих щеголеватых сапожках и в галифе, без рубашки, Пузырев, облаченный в мешковатую гимнастерку, кое-как, со сборками, стянутую ремнем.
— Подтяни подбрюшник, — кулаком ткнул его Шелковников и красивым рывком взлетел на турнике, поблескивая загорелым, упитанным, сильным телом.
— Погоди, Геша, — стараясь поймать его за ногу, привлечь его внимание, говорил Пузырев. — Ты послушай. Так будет хорошо? — И начал декламировать:
Что так смотришь в глаза ты солдату,
Так заносчиво держишь себя,
Или он пред тобой виноватый,
Или он не достоин тебя?..
Это новый вариант, Геша. Всю ночь не спал. И концовку ночью придумал. Сильная концовка! Ну, послушай ты, хватит вертеться, и так все девки видели…
Пред солдатом ты, дура, гордишься,
А цена тебе ломаный грош!
— Ну как, сильно?
Шелковников глянул с высоты на Пузырева:
— Сильно! Всю ночь сочинял, пиит! На каждом слове: «пред, пред». Не «пред», а сплошной бред у тебя. Разве так объясняются в любви!
Своими стихами Пузырев изводил всю роту. Новый опус «Фронтовой девушке» он предназначал Гале Белой, в которую был влюблен совершенно безнадежно, без всякой взаимности.
— Пред… Пред… А, черт! — воскликнул он. — И в самом деле получилось два «преда». Придется опять переделывать!..
У одной из сосен, громко сопя и фыркая, подтягиваясь на цыпочках к осколку зеркала, укрепленному в расщелине коры, брился Чинарев, неугомонный весельчак, шофер, разжалованный в ездовые за то, что не уступил дорогу и нагрубил одному генералу. Чинарев отфыркнулся на весь лес, опустив бритву, спросил:
— Стрельцов, ты не чуешь ничего?
Игорь остановился.
— Что такое?
— Днем терпимо, вечером терпимо, — заговорил Чинарев, вытаращив глаза, — а утром спасения нету, дух захватывает…
— Что такое? — уже нетерпеливо переспросил Игорь.
— Да вот. — Чинарев махнул рукой в сторону женских палаток. — Уж так сладко пахнет у них из шалашей. Теплом этаким, с ума сойти можно! Неужели ты не чуешь, Стрельцов? А я нет, я с ума схожу от этого ихнего тепла, я его за сто верст чую. — И Чинарев, двигая ноздрями, снова засопел и зафыркал, потянулся к осколку зеркала. — Недаром Пузырева по утрам на стихи тянет. — Крикнул: — Послушай меня, Пузырь, я на этом деле собаку съел. Если хочешь быть человеком среди женского полу, брось свои глупые стишки. Поучись у Геши, как это делается…
Игорь, насупив брови, прошел в шалаш. Тут было темно и холодно, как в пустом сарае. В сторонке, в углу, копался в своем мешке Валентинов, ротный культработник, который называл себя «лишним человеком». Валентинов и в самом деле занимал в роте какое-то ложное положение, потому что культработник, или, как его еще называли, массовик, в роте не был положен; Валентинов был проведен шофером и в результате не был ни культработником, ни массовиком, ни шофером, а чаще всего ходил в наряды, дежурил на кухне, дневалил, выполнял всяческие ежеминутные поручения. И это было в порядке вещей: культработник в роте считался самым свободным человеком, настолько свободным, что, загруженный различными делами, не мог вообще заняться никакой культработой и организацией досуга связистов. И Валентинов, этот веселый, общительный человек, гораздый спеть, станцевать, рассказать, зажечь людей хорошей шуткой, посмеяться, весело обнажив свой золотой зуб, мало-помалу стал самым мрачным человеком в роте. Иногда же Стрельцову казалось, что Валентинов просто с издевкой играл роль мрачного человека, так как и глаза его и золотой зуб готовы были вспыхнуть, загореться при первой хорошей шутке. Сейчас Валентинов копался у себя в мешке, напевая вполголоса, подчеркнуто заунывно;
Ты не плачь, не плачь, моя красавица,
Ты не плачь, женулечка, жена,
В нашей жизни все еще поправится,
В нашей жизни столько раз весна!
Последние слова он вытянул с такой тоской, с такой болью, что Стрельцов оглянулся на него, не понимая, шутит на этот раз Валентинов или всерьез.
Чинарев, войдя в шалаш, внимательно оглядел Валентинова, подмигнул Стрельцову, снял пилотку, покопавшись, нашел у себя в кармане монету, положил пилотку на нарах перед Валентиновым, из другого кармана извлек сухарик, тоже бросил в пилотку.
— Давай, Вася, жми! Здорово у тебя получается, аж слеза пробивает. А ну, товарищи, подбросьте бедному, одинокому страдальцу кто что может!..
Валентинов, увидев проделку Чинарева, блеснул золотым зубом, сказал с чувством, покачивая головой:
— До чего ж ты гнусная личность, водитель кобылы. Задушить тебя мало!..
— Вася, души! — показно вскричав, бросился к Валентинову Чинарев. И они, два влюбленных друг в друга балагура, обхватились за плечи, раскачиваясь, и Чинарев слезно приговаривал: — Не тяни Лазаря, Вася, прошу тебя от своего имени и от имени своей кобылы. Или у тебя женка дома закрутила? Нечего тянуть, вон девок сколько, выбирай любую на замену. А в себе сомневаешься, у Геши галифе попроси. Вот тебе и весна…
Забегая впереди Шелковникова, заглядывая ему в глаза, в шалаш вкатился Пузырев.
— Нет, нет, в самом деле я не шучу, я серьезно, Геша! — тараторил он. — Я тебе говорю — есть такой приказ. Ребята! — обратился он ко всем, кто был в шалаше. — Геша не верит, что есть приказ Верховного главнокомандующего относительно нас…
— На фронт, что ли? — спросил Валентинов, отпустив Чинарева, деланно зевнул. — Слыхали.
— Не на фронт, а вот именно сохранять. Всех молодых, здоровых, ну таких, как я, как мы, приберегать, сохранять для мирного времени, не пускать, по возможности, в огонь, скоро конец войны, молодых и так ухлопали уйму, — горячился Пузырев. — Есть такой приказ, есть!..
— Это тебя, Пузырь, вроде бы на племя приберегают? — шепотом, вытаращив глаза, спросил Чинарев. — Смотрите-ка, племенной!
— Я точные сведения имею. Мне знаешь кто сказал? Я говорю, товарищи, совершенно точно, я все знаю! — даже побледнев, выкрикивал Пузырев.
Между прочим, он мог что-то знать. Работая посыльным узла связи, проныра, он бывал во всех отделах штаба; прикинувшись простачком, заводил разговоры с такими людьми, с какими не каждый рискнет разговаривать запросто.
— Подожди, подожди, — быстро переменил тон Чинарев. — А как же быть с наградами? Не-ет, так не пойдет. Ты, Пузырев, должен еще на фронте побывать, в последнем наступлении, как же ты без ордена домой? Вон Геша, хоть и без орденов, зато звание — сержант! Еще Горький сказал: «Сержант — это звучит гордо!» Раз ты на племя оставлен, тебе ведь еще и жениться, стало быть, надо, ты берешь в расчет такую тонкую ситуацию, а?