— Я не имею права вмешиваться, — говорил Шуваре председатель районного совета. — Поймите, я связан по рукам и ногам. Эшелон находится в ведении польского посольства, там свой комендант, свое руководство. Я обязан всячески помогать полякам, но не имею права вмешиваться в их внутренние порядки.
— Хорошо же «ведает» посольство эшелоном!
— Ничего не поделаешь, разбирайтесь как-нибудь сами. Повторяю, у меня руки связаны… Одно скажу… тифа я у себя не допущу. Больные должны быть отправлены в больницу.
Но больных не отправляли. Во время посещений комиссии их прятали в темные уголки, прикрывали одеялами, клали на них вещи — лишь бы их никто не заметил.
— Ради всего святого, люди, что вы делаете? Ведь это тиф, тут и ребенок не ошибется… Что ж вы хотите, чтобы мы все здесь перемерли? — взывала госпожа Роек.
Малевский совещался в сторонке с Лужняком.
— Ну что ж? Чем хуже, тем лучше! Мало они над людьми издевались, а теперь еще тиф… Ведь каждый умерший будет им в счет поставлен, понимаете, Лужняк?
Унтер кивал головой и покачивался на каблуках, поскрипывая начищенными до блеска сапогами. Равнодушно глядя в сторону, Малевский вполголоса спросил:
— Донесение отправили, последнее?
— Отправил.
— Место то же самое?
— То же самое.
— Вы, смотрите, поосторожнее.
— Э, чего бояться? Никому и в голову не приходит.
— Не очень-то на это рассчитывайте. Они доверчивы-доверчивы, а потом вдруг оказывается, что хитры, как змии… Азиаты, знаете, коварны, об этом надо помнить… Впрочем, и в самом эшелоне есть фрукты…
— Я уж держу на примете, кого следует. Этот Шувара…
— И Шувара и другие… Не угодно ли, пошел на пристань мешки таскать… По правде сказать, от него хорошо бы избавиться.
— Избавиться?
— Не понимаете? Ребенок вы, что ли? Впрочем… не теперь, так позже.
Однако вскоре Малевский на время позабыл о Шуваре, занявшись другими делами. Местные власти предприняли энергичные меры по борьбе с тифом в эшелонах. Все теплушки перетряхнули; больных, несмотря на вопли и протесты, перевезли в больницы, весь эшелон подвергся дезинсекции. На некоторое время был запрещен выход в город.
И вот из теплушки в теплушку понеслась весть об ужасающих актах насилия, совершенных якобы тут же рядом, в соседнем вагоне; о поляках, умирающих без всякой помощи на голом полу в больницах, об убитых женщинах и детях. Малевский и поручик Шатковокий употребили все усилия, чтобы эти слухи как можно скорее проникли наружу. И они распространились с невероятной быстротой и огромными буквами закричали с газетных листов в далекой Англии и еще более далекой Америке — с тем чтобы потом, известными лишь Малевскому путями, вернуться сюда, на эти необъятные просторы за истекающим кровью фронтом, но вернуться уже в качестве «достоверного сообщения». «Потому что ведь это напечатано в газетах, в заграничных газетах! А уж там, милая моя, получше информированы, чем мы. Мы сидим в этой дыре, ничего не знаем, а тут такие ужасы творятся, милая вы моя! Подумать только, ведь это настоящее мученичество, ведь это описать невозможно, что мы, несчастные поляки, терпим…»
Шувара и остальные, работающие на пристани, после дезинсекции уже не вернулись в теплушки, найдя приют в городке. Они явились лишь в последний момент, перед отъездом, когда после прибытия представителя посольства (к которому, впрочем, никого из обыкновенных смертных не допустили), после бунта почти всех пассажиров, категорически отказавшихся плыть по реке, — советские власти со страшными усилиями выхлопотали для поляков вагоны. Паровоз уже стоял под парами.
— А теперь куда?
— В Южный Казахстан. Там нас устроят.
— Опять в Казахстан! — пронзительно вскрикнула Жулавская, но кудрявый паренек успокоил ее:
— Не орите, дамочка. Теперь не придется вам навоз убирать. Теперь не кто-нибудь, а само посольство вами займется.
Теплушку покачивало. Маленький Олесь спал на коленях у Ядвиги. Золотое солнце поднималось над степью, белой от утреннего заморозка, раскинувшейся под беспредельным небом необычайной синевы. Ритм колес был ритмом сердца. И Ядвиге вдруг подумалось, что Стефек, наверно, жив и, когда они обретут постоянное место жительства, он непременно найдет ее.
Господин Малевский, который железной рукой вводил в вагоне свои порядки, сперва оказывал Ядвиге явное предпочтение. Не такое, конечно, как майорше и ее четырем приятельницам, но все же предпочтение. Она понимала почему: ведь она была женой осадника. Даже глядя со стороны на привилегии, применяемые руководством эшелона к пассажирам, легко можно было разбить всех присутствующих на определенные группы. На первом месте были люди, которые до амнистии сидели в советских тюрьмах, а до войны были офицерами или полицейскими. На втором — семьи офицеров. На третьем — семьи осадников. И только потом уже шли остальные, вплоть до тех, кому не полагалось никакой помощи на том основании, что до нападения фашистов на Советский Союз они добровольно «работали на большевиков». Эти не получали ничего, и «руководство» на каждом шагу подчеркивало, что после окончания войны они не будут впущены в Польшу.
Ни у Малевского, ни у коменданта эшелона Шатковского, ни у унтера Лужняка не было ни малейших сомнений, что после войны именно они, а не кто другой, будут решать вопрос о том, кого впускать, а кого не впускать в Польшу. Но и между ними были кое-какие разногласия. Поручик Шатковский верил, что генерал Сикорский «человек порядочный», а все это соглашение с советами — только так, до поры до времени, а там видно будет. Он, мол, знает, что делает. Унтер Лужняк Сикорскому не доверял, но зато доверял генералу Андерсу. Кому доверял Малевский — было весьма неясно, но зато он лучше всех знал и больше всех говорил о том, кого впустят, а кого не впустят в Польшу.
Впрочем, Ядвига скоро оттолкнула от себя Малевского своей дружбой с госпожой Роек, которой он не выносил, и с Шуварой, которого он уже совсем ей простить не мог. Но пайки она пока еще получала, и это радовало ее из-за маленького Олеся. Мать ребенка, больная и истощенная, не перенесла тифа и осталась в могиле там, на Сыр-Дарье. Теперь Олесь принадлежал только Ядвиге. Память о том, другом, о сыне, одиноко оставшемся в песках далекого кладбища, не померкла, не стерлась, но этот голубоглазый мальчик словно стал на его место. Сердце помнило, в нем жила постоянная боль, острая, как игла, но пустоты оно теперь не ощущало.
Ведь был еще и Стефек. И Стефек стоял между нею и Малевским. Она знала, что брат с теми, кого ненавидит Малевский.
И напрасно здесь, в эшелоне, столько говорят о преследованиях и обидах. Нет, Ядвига не чувствовала обиды. То, что с нею произошло, было лишь последствием ее собственных решений, ее собственных поступков. Кого ей было винить? Никто силой не выдавал ее замуж за Хожиняка. А последствием этого брака было то, что ей пришлось давать в своем доме убежище людям, руки которых были обагрены кровью или могли быть обагрены завтра. Ее дом над Стырью стал для них пунктом, куда они приходили и откуда отправлялись дальше в свой недобрый путь.
Может быть, и даже наверно, многие пострадали действительно незаслуженно. Но что делать, если они очутились на пути событий не как отдельные люди, а как группы, играющие определенную роль в общем соотношении сил? И даже их страдания сейчас, в перспективе времени, выглядели иначе. Вот хоть бы и этот еврей, бывший лавочник. Если бы его не вывезли, если бы он остался там, у себя дома, его бы уже не было в живых. А теперь он жив и не погибнет здесь с семьей, несмотря на все придирки господина Малевского.
Да и на многое люди смотрели теперь иными глазами. Там, в лесу, на севере, чужие русские люди лечили ее ребенка, заботились о нем, внимательно следили за его больным ушком, а здесь свои, поляки, отказали ей во враче, обманули ее, посадили с ребенком в поезд, где о нем некому было позаботиться. И когда Ядвига вспоминала о полутора годах, проведенных в тайге, ей вспоминались теперь не жестокий мороз, не бараки. В памяти остались добрые слова, добрые люди, которых она там встретила, все мелкие услуги, которые ей оказывали и которые имели для нее такое огромное значение. А от этого ее злополучного путешествия в памяти у нее осталась проводница в ватнике, мать двоих погибших сыновей, первая, даже раньше госпожи Роек, занявшаяся Ядвигой. И начальник станции, который так деятельно о них заботился, и другие советские люди.
Нет, разговоры Малевского ее не убеждали. Малевский лжет. Большевики сражаются с врагом, который является общим врагом. С большевиками Стефек, если только он жив, а Ядвига верила, что он жив, и ее вера все более крепла.
Все это были не совсем четкие мысли, и Ядвига, пожалуй, не сумела бы растолковать их кому-нибудь другому. Но чувствовала она именно так, и потому ей была приятна болтовня госпожи Роек, приятны ее мальчики, и особенно Марцысь, и неприятен был Малевский, хотя тот всячески старался казаться доброжелательным. Нет, он был неприятен и груб. Хотя он говорил по-польски и каждое его слово было понятно, в нем чувствовалось что-то чужое. Ядвиге казалось, что за тем, что он говорит, скрывается что-то неизвестное, темное и угрожающее, ей становилось страшно.