тянулась еще и вторая. Поле между ними было изрыто ходами сообщения, и чужие голоса раздавались порой совсем близко, то справа, то слева, то впереди, и хотелось стать невидимым, не дышать, уйти на время в небытие, чтобы потом очутиться подальше от передовой, там, где лиманы, и плавни, и чистая степь, и пустое небо, под которым можно стоять не таясь, в полный рост и дышать широко, свободно.
Прислушиваясь к чужим голосам, Нечаев впервые подумал о том, что в окопах царило уныние; ни веселых голосов, ни смеха слышно не было. Это были усталые, неряшливые солдаты, которым военная служба в тягость, ошалевшие от грохота и воя, разуверившиеся в победе. На их небритых лицах была темная тупая покорность судьбе. Они уже примирились с безысходностью, с тем, что почти каждого ждет пуля или шальной осколок, а потом и деревянный крест на чужой земле. О чем они теперь мечтали? О легком ранении? Об отпуске?..
Нечаев лежал, уткнувшись в землю, которая душно зноила, отдавая ночи лишек дневного жара, и думал о том румынском солдате, который был рядом. Кто он?
С виду — немолодой уже человек, бадя [3], страдавший бессонницей. И этот кряхтящий бадя был теперь его, Нечаева, заклятым врагом. Так случилось… А все потому, что на этом хлеборобе были сейчас не ицары — толстые домотканые брюки, — а казенное солдатское белье. Еще когда Нечаев был пионером, им говорили, что когда-нибудь настанет время и люди потопят в океанах все винтовки, пистолеты и орудия. Но теперь… занятый этими мыслями, Нечаев не заметил, как румын поднялся и пошел к окопу, окликнув кого-то из своих. После этого снова стало тихо, и Гасовский, лежавший рядом, подал знак: «Давай не задерживайся!» В отличие от Нечаева Гасовский думал только о выполнении боевого задания.
Они отползли в сторону.
Каждый метр земли давался им с трудом. Только когда передовая осталась далеко позади, когда голоса солдат и шумы войны смолкли, они рискнули подняться с земли. Короткими перебежками они добрались до заброшенного баштана, обогнули сгоревшую хатенку, возле которой стояла арба с поломанной оглоблей, и подались к деревьям, темневшим возле дороги. Тут их окликнули, и они остановились, затаили дыхание, вжимая пальцы в военный металл, но Гасовский быстро нашелся, ответил по-румынски какой-то соленой пословицей, в ответ раздался смех, и они, сдерживая дрожь в коленях, спокойно, на виду у румын, сидевших на армейских фурах с провиантом и фуражом, повернули прочь от дороги, чтобы попытаться перейти ее в другом месте. В темноте румынские ездовые приняли их за своих.
Теперь уже пахло не только степью — одичавшей черствой землей, пылью и чабрецом, — все сильнее пахло соленой водой. Угадывалась близость Большого Аджалыкского лимана.
Дорога шла наизволок, и тарахтящие фуры как бы скатились с нее в темноту. Сквозь листву деревьев проглядывали редкие, по-осеннему стылые звезды. Посмотрев на часы, Гасовский заволновался. Надо было попытаться поскорее оседлать дорогу.
— Приготовить гранаты, — сказал он шепотом.
В два прыжка перемахнув через дорогу, он плюхнулся в кювет. Остальные — за ним. Было ветрено. Ночь вот-вот могла оторваться от земли, поредеть. Уже было слышно, как где-то далеко, под Кубанкой, тявкают псы. А до лимана было все еще далеко.
— Черт, скоро совсем развиднеется, — сказал Костя Арабаджи. — Что делать будем, лейтенант?
— Надо добраться до лимана, — сказал Нечаев, которому эти места были знакомы. — Пересидим в камышах.
— А если не успеем?
— Должны успеть, — сказал Гасовский.
Из окаменевшей глины кое-где пробивалась твердая травка. Росла она по склонам балочки. На дне балочки тянулась наезженная колея.
Спустившись в балочку, они пошли вдоль колеи, которая снова вывела их в степь к заброшенной хате, стоявшей посреди двора, обнесенного толстой стеной. Двор был пуст — ворота, сорванные с петель, валялись под дикой грушей. Но в хате могли быть люди.
Гасовский кивнул Нечаеву, и тот метнулся к ограде, прижался к ней, а потом крадучись направился к воротам. Сеня-Сенечка двигался ему навстречу. Потом они юркнули во двор.
— Подожди меня здесь… — шепнул Сеня-Сенечка.
Он осторожно нажал на скобу, и дверь подалась. Нечаев вскинул винтовку.
Прошло несколько минут. В хате чиркнула спичка. И опять стало темно. Потом послышался шорох.
— Ну как?
— Никого… — Сеня-Сенечка появился в проеме двери. — Но тут кто-то был. Недавно. На столе грязные миски стоят. И вот, — он протянул Нечаеву хлебную горбушку. — Еще мягкая.
— Думаешь, румыны?
— А кто ж еще? Хозяева так не загадят. — Он поднял голову. — Хорошо бы на крышу забраться.
— Тебя подсадить?
— Ничего, я сам. Ты позови наших.
Нечаев тихо свистнул, и в ответ послышался такой же тихий свист.
— В хате никого, — сказал Нечаев Гасовскому. — На столе посуда, окурки…
— А где Семен?
— На крыше.
Они подождали, пока Сеня-Сенечка спрыгнет на землю.
— До лимана совсем близко, — сказал он, отряхиваясь. — Километра четыре.
Четыре километра! Гасовский вытащил пистолет. Надо было спешить.
— А может, останемся, лейтенант? Пересидим в хате, — сказал Костя Арабаджи.
— Нельзя, дорога близко, — ответил Гасовский. — Румыны опять могут наведаться.
Он не хотел рисковать.
Рассвет они встретили в камышах, по грудь в мутной тепловатой водице. Над камышами стлался туман. Пахло гнилью. А когда туман оторвался от воды, стало припекать и появились комары.
Дорога и теперь была почти рядом. Та самая дорога, которую они пересекли ночью. С рассветом она ожила. Слышно было, как тарахтят по булыжнику армейские фуры, на которых, по-крестьянски поджав ноги, дремали разомлевшие от жары ездовые. Видно было, как проносятся, поднимая облака пыли, грузовики и мотоциклы. Обгоняя обозы, растянувшиеся на несколько километров, машины пропадали за поворотом и, когда оседала пыль, можно было разглядеть по ту сторону дороги понурые подсолнухи, за которыми далеко, до самого горизонта, лежала пустая степь.
От воды тянуло затхлой сыростью и прелью. Мутная и поначалу теплая, она с каждым часом все сильнее студила тело, бросала в озноб.
Прихлопнув очередного комара, Костя Арабаджи сказал:
— Сорок седьмой…
— А ты не считай, — посоветовал Гасовский. — Все равно собьешься.
При