И Гракко действительно вступал в беседу с каждым.
Он стоял перед мертвецами, и каждый натыкался взглядом на его лицо, и у губ появлялась еле заметная морщинка. «Ты спрашиваешь: за что?» Это Гракко говорил каждому: «Ты спрашиваешь: за что?»
«Да, — отвечал собеседник, — я спрашиваю, за что? Разве я не имею права так спрашивать?»
«Можешь спрашивать, если хочешь», — говорил Гракко.
«А женщину за что? Вот о чем я спрашиваю. Женщину за что?»
А другой говорил: «За что — девочку?»
А третий: «За что — тех двух подростков?»
И тогда Гракко говорил: «А этот мужчина? За что его?»
Лица мужчины не было видно, видны были только его длинные ноги с развитыми мускулами человека в цвете лет. Он лежал в туфлях на босу ногу, в трусах и в рубахе, запястья его потемнели, кулаки были сжаты, как у человека, который стиснул зубы. А на лицо его был наброшен пиджак.
Зачем? Убийцы как будто хотели скрыть свое предательство, потому что его, человека во цвете лет, предали, предали хуже, чем всех остальных. «Ну, а его за что?» — спрашивал Гракко.
И его собеседник говорил: «Вот именно. За что?»
Гракко спрашивал так о каждом из мертвецов. Возле его губ появлялась складка, он глядел на человека, а тот глядел на него, и губы его так же слегка кривились. Каждый из мертвецов ничем не отличался от той девочки. Обо всех убитых было известно одно и то же, и кто хотел найти новый ответ, найти слова, которые направили бы по иному пути наше знание, тот должен был спрашивать обо всех мертвецах скопом: «За что?»
«И Фоппа тоже, милейший Шипионе! А Фоппа за что?»
Маленький Фоппа, убитый в сражении, лежал в одном ряду с пятью мертвецами на солнечной стороне Ларго Аугусто, — из всех только у него одежда была в порядке. Он пал с оружием в руках, ему не пришлось склонить голову под топор палача. И однако кто мог сказать, что его гибель оправданна?
Возле тела Фоппы Гракко столкнулся с Шипионе.
Узнали ли они друг друга? Может быть, и нет: ведь они могли ехать в разных машинах. Они глядели друг на друга, быть может, даже не зная, что вчера сражались вместе: но они вступили в беседу, морщинка появилась возле губ Гракко, и лицо Шипионе тоже дернулось. Они говорили о Фоппе.
За что — Фоппа?
Он любил ходить в кино, любил китайцев, говорил, что любая еда питательней, чем хлеб, даже шелковичные черви. У него было решительное и доброе лицо. Он был человек простой, миролюбивый. Почему же сейчас он лежал мертвый?
Он мог бы и не сражаться, а просто любить кино, любить китайцев. Но ему пришлось сражаться, и вот он лежит, как эта девочка, которую вытащили из кровати и расстреляли. Они были одинаковы. Он ничуть не более виновен, чем она, и его смерть — все равно что ее смерть. Она столь же неоправданна.
И то же самое Кориолано.
Он тоже погиб с оружием в руках, но погиб без вины, и смерть его тоже была неоправданна. И о нем можно было бы спросить: «А этот за что?» Он был человек миролюбивый и простой и по всем своим тайным убежищам таскал с собою жену и детей, хотел любой ценой жить вместе с ними, говорил, что не сумеет ничего делать, если у него не будет щели, куда он мог бы возвращаться каждый вечер к жене и детям.
Он погиб, потому что не мог не сражаться. Почему же он не мог не сражаться?
Так говорил Гракко.
Он увидел, как смотрит на убитого Барка Тартаро, и понял, что Барка Тартаро говорит то же самое. Они сказали одновременно: «А он за что?»
Это рядом с ним лежала мертвая девочка — к нему склонилась ее голова, его лицо было обращено к ней. Гракко узнал это лицо, когда увидел, как смотрит на него Барка Тартаро. Когда-то это было открытое и доброе лицо. «Прощай», — сказал ему Гракко.
«Прощай», — ответил убитый.
И девочка ответила: «Прощай». Все мертвецы ответили: «Прощай». И лица у них у всех были одинаковые.
Они не были больше ни открытыми и добрыми, ни решительными и добрыми, ни резкими и добрыми, ни сосредоточенными и добрыми, в них не было ничего детского или старческого. В них была только строгость и страстность, что так свойственна строгим лицам; в них было прощение и призыв к мести, заключенный в самом прощении.
И тем, кто стоял перед ними, казалось, что уже невозможно отличить одно лицо от другого. Каждый, если только он был человеком, глядел на них как на одну зверски убитую семью. Он мог спросить и о Кориолано и о Фоппе: «А их за что?» Мог не отличить девочку от того, кто пал с оружием в руках. Да и что тут было различать? Кориолано и Фоппа погибли, как гибнут сильные люди.
«Разве нет?» — спросил Гракко у Эн-2.
Ведя велосипед за руль, Эн-2 проходил между двумя рядами мертвецов, между двумя тротуарами, и Гракко издали поймал его взгляд.
«Так мы все об этом думаем», — сказал ему Гракко.
Он не подошел к нему, но на его лице с седыми висками снова появилась возле губ еле заметная морщинка.
Он сказал: «Иначе об этом думать нельзя».
Эн-2, чтобы не терять его из виду, остановился. Он ничего не ответил, но Гракко увидел, что и он — человек миролюбивый и простой, несмотря на застывшее у него на лице отчаяние. И думал он так же, как думали все остальные.
Берта не застала Сельву дома.
Она постучалась, но не получила ответа и вдруг позабыла, зачем пришла сюда. Однако ведь она так сюда спешила! Значит, ей надо было сказать или сделать что-то очень важное! Но что?
С той улицы, где жила Сельва, она направилась к Парку.
В безлюдном Парке не было никого, кроме солнца: белая земля — и солнце, голые деревья — и солнце. Берта прошла через это безлюдье к одной из скамеек. Села на нее и принялась плакать. Неужели именно это ей и надо было сделать?
Она плакала, а вокруг нее был весь Парк — безлюдное пространство в кольце трамвайных рельсов, где-то там далеко, на горизонте, откуда доносились звонки.
Вдруг она услышала, как рядом с ней кто-то спросил:
— Что с тобой, дочка? Она подняла голову.
— Ты плачешь? — спросил человек.
Это был старик. Берта увидела, что он стар и беден, в оборванном платье и драных башмаках, и продолжала плакать без стеснения.
— Можно спросить, — сказал старик, — можно спросить, отчего ты плачешь?
— Не знаю, — ответила Берта.
— Не знаешь, отчего плачешь?
— И сама хотела бы знать, да вот не знаю.
— И ничего у тебя не случилось?
— Ничего.
— И вчера ничего не случилось? И позавчера тоже?
— И позавчера тоже. Старик сел рядом с Бертой.
— Ты, наверно, увидала что-нибудь такое…
— Да, вот это верно.
— Убитых?
— Да, убитых.
— Так ты из-за них плачешь? — сказал старик.
Берта снова подняла голову. Она взглянула на старика и увидела, что у него синие глаза и что эти синие глаза на старческом лице смотрят безмятежно. Есть ли какое-нибудь особое значение в том, что у него синие глаза? Казалось, в этом было какое-то особое значение.
— Не знаю, — ответила Берта.
Но ей пришлось еще раз наклонить голову из-за нового приступа плача.
Старик сказал:
— Не надо плакать о них.
— Не надо? — переспросила Берта.
— Не надо плакать ни о чем из того, что сейчас происходит.
— Не надо плакать? — Не надо, дочка. Даже о крови, которая сейчас проливается.
— И об обидах? И о горе?
— Когда мы плачем, мы принимаем все это. А принимать мы не должны.
— Людей убили, а мы не должны плакать по ним?
— Если мы по ним плачем, мы теряем их. А терять их мы не должны.
— И не должны плакать?
— Конечно, не должны! Что мы сделаем, если будем плакать? Тогда все будет напрасно — и по нашей вине.
Так вот что значит — плакать!
Выходит, это значит — сделать напрасным все, что было? Что еще? Это значит — смыть прочь пролитую кровь? Сделать напрасной самое боль? Вот что это значит?
Так говорил старик, и Берта готова была ему поверить. Может быть, это все и так. Но Берта не могла сдержать слезы, она по-прежнему низко склоняла голову и мочила слезами грудь.
— Не надо, — повторял старик, — не надо.
— Не надо, — вторила ему Берта.
— Видишь ведь, что не надо? Перестань!
— Но я не по ним плачу.
— Не по ним?
— Не их я оплакиваю.
— Не их?
Берта плакала не о мертвых, не об их пролитой крови. Теперь она поняла. Виною тому были они, но не от жалости к ним она плакала, а от жалости к самой себе, может быть, даже от отчаяния. Но перед лицом убитых все это было иначе. Только как?
Она снова сказала старику:
— Нет, я не их оплакиваю.
Она подняла голову, слезы высыхали у нее на щеках, она вновь увидела на лице старика синие глаза. И поглядела в них.
— Но что же мы должны делать? — спросила она.
— Должны учиться, — ответил старик.
— Учиться у мертвых?
— Конечно. У кого же еще учиться, как не у них? Они единственные наставники.