Потом тетя Нюра смазала йодом надрыв на ухе, а Колька с обидой ворчал:
– Вот проклятый фашист! Жаль, что успел руку отдернуть, а то я пальцы ему откусил бы.
Я сочувствовал Кольке. Меня тоже била дрожь, хотя немец до меня не дотронулся.
Так близко, так реально войну и врагов я еще не чувствовал. Мама накапала мне валерьянки. Я пошел в комнату и долго плакал в подушку. Весь остаток дня я переживал и вспоминал историю этого парня.
Фамилия и прозвище Оладушка никак не соответствовали его натуре. Взрослые про него говорили, что он вор-карманник, отпетый хулиган, сидел в колонии. Что к нему и близко нельзя подходить, не то что дружить. Но он все равно оставался кумиром для всех пацанов, как малолеток, так и постарше. За малышей он всегда заступался. А если кому из старших и попадало от него, так безо всякой злобы и в меру.
Он играл на гитаре и пел блатные песни. Сверкал голубыми глазами и смеялся так задорно и весело, что казалось, будто уши его шевелятся. Он умел сплевывать (цыкать) сквозь зубы далеко и точно. Однажды Колька получил от него подзатыльник, но не заплакал, а даже гордился этим, как подарком. Еще Оладушка здорово стрелял из поджоги. Я хорошо помню это устройство, так как не раз видел его изготовление и подготовку к выстрелу. Но по малолетству стрелять мне, конечно, не приходилось.
Поджога – это самодельный пистолет с деревянной рукояткой и стволом из трубки или большого полого ключа. У сплющенной стороны трубки делался запальный надрез. В ствол набивалась сера, соскобленная с множества спичек, очень мелкие камушки, и все затыкалось пыжом. Потом бралась лучинка, слегка надрезалась. В нее защемлялась обыкновенная спичка. Правая рука с поджогой была вытянута, левая держала лучинку с горящей спичкой, которая подносилась к запальному отверстию. Для безопасности вся мелюзга, да и старшие тоже стояли на десять шагов сзади стрелявшего. Гремел оглушительный выстрел, все бежали к мишени. Это, как правило, была чья-нибудь кепка.
Так вот, Оладушка был лучшим стрелком, и поджоги у него были лучшими. Еще он умел удивительно красиво бегать, расталкивая локтями полы своего пиджака. Я мечтал научиться так бегать, и цыкать слюной, и играть на гитаре.
В первые дни войны мы с Колькой и другими ребятами провожали Оладушку на сборный пункт. Он шел добровольцем, да еще год прибавил себе. И вот теперь – такая страшная встреча. Что сталось дальше с его буйной головушкой, я не знаю. Но помнить его я буду всегда…
Тетя Нюра ходила к колодцу белье полоскать. Пришла домой расстроенная.
– Ты чего такая хмурая? – спросила мама.
– Будешь хмурая! Бабы у колодца такое судачат, такое… Немцы в поселке кур ловят, поросят отбирают. Поросята визжат, а немцы гогочут. Бабка корову доила, так немцы прямо с подойником молоко отобрали. Как будто в ихней Германии голодом их морили! Дорвались!
– А ты-то чего печалишься? – усмехнулась мама. – У нас нет ни кур, ни поросят. Нечего отбирать.
Мне тоже показалось смешно. И Колька хихикнул.
– А ты не смейся. Найдут, чего отобрать. На вокзале женщину изнасиловали прямо на глазах у ребенка.
– Ты права, – смутилась мама. – Конечно, от этого зверья можно всего ожидать.
Помолчали. Я не знал, что значит изнасиловали. Но понимал, что нанесли какую-то страшную обиду. Видимо, значительно большую, чем когда незаслуженно тебя накажут родители. Или когда мальчишки нагло отберут твою любимую вещь. А спрашивать у взрослых о непонятном я не умел. У ровесников – тем более. Всегда старался сам додуматься, но не всегда получалось. Поэтому многие мои мысли и вопросы оставались невысказанными.
– Еще говорили бабы, что в поселке уже несколько человек расстреляли немцы, а некоторых повесили, – продолжала рассказывать тетя Нюра.
– Это ужасно. Хоть на улицу не выходи. К любому могут придраться и казнить за пустяк, – заметила мама.
– Конечно, лучше дома сиди. На столбе, вблизи колодца, бумага белела. Ее одна женщина вслух прочитала, – рассказывала тетя Нюра. – Кого-то там бургоминистром назначили. Как стемнеет и до утра на улицу нельзя выходить – расстрел будет. Партизан нельзя укрывать – расстрел. Хлеб там или продукты какие им передашь – снова расстрел. Так в бумаге прописано.
– А что же можно? Жить-то как, не прописано?
– Можно выдавать партизан, партийцев разных, красноармейцев, евреев, – грустно пошутила тетя Нюра. – Вот увидишь партизана или еврея – скорее к немцу беги, он конфетку даст, – улыбнулась она, взглянув на меня и Кольку.
Ах, тетя Нюра, тетя Нюра! Если бы ты знала тогда, как слова твои вспомнятся мне через недельку! Не стала бы ты так шутить.
***
Тележка дядипетина была хороша. Два колеса от подросткового велосипеда, прочная в решетку, деревянная рама и ручка буквой «п», выставленная вперед. Тележку можно было и за собой тянуть, и перед собой толкать – как удобнее покажется.
Легкая, юркая. Мы с мамой пошли за картошкой с утра, как рассвело. Мама решила, что утром безопаснее будет. Пошли вдоль ручья по узкой травянистой дорожке. Она петляла, изгибалась то вверх, то вниз. Прошли заросли ольшаника и осины, где зимой мы с мамой добывали дрова, и вышли к широкому полю с картошкой.
Ботва уже начала вянуть – картошка поспела. Наши отступили, не успели убрать. А немцы еще не расчухали, не присвоили. Поэтому брать ничейную картошку не считалось зазорным. Во многих местах на поле зияли пролысины, копошилось с десяток фигур. Часа через два мы накопали один целый мешок и закрепили его на тележке, а второй, заплечный мешок для мамы, заполнили наполовину. Присели отдохнуть на камень перед обратной дорогой. Подул ветерок, мама повела носом:
– Мертвечиной пахнет. Надо пойти посмотреть, что там. А ты здесь посиди.
Но я не послушался. Мы пошли против ветра и шагов через сто в борозде увидели человека. Лицо было испачкано грязью. Он был босой, без гимнастерки. Рубашка потемнела. Только армейские штаны говорили, что это русский солдат.
– Наверно, неделю назад убили. Когда пленных гнали, – сказала мама сама себе. – Бежал, может быть, из плена, а немцы здесь его и настигли, – мама перекрестила покойника. – Господи, упокой душу воина, прими его в Царствие Небесное.
Мы постояли минутку. От сильного тухлого запаха меня чуть не вытошнило. Так я впервые увидел смерть на войне. Вернулись к тележке и тронулись к дому. Мама тянула тележку, а я сзади толкал. Прошли путь благополучно, никто к нам не цеплялся.
Мама рассказала дяде Пете про нашу находку. Он заверил, что уберет солдата. И действительно, в тот же день он зарыл тело в ближайшей воронке от бомбы. А мы на другой день еще раз за картошкой сходили.
***
Тетя Нюра принесла новость:
– Настя, ты слышала? Софья-то Рыжая немцам задумала услужить. Взяла и выкатила свою газировочную тележку на угол, где еще до войны стояла. Разные сиропы по банкам налила, стаканы приготовила.
– Как же она свой баллон-то приперла?
– А Прокопка на что? Помог ей, конечно.
Мы с Колькой слушаем. Интересно же.
– Причесалась, напудрилась, – продолжала тетя Нюра. – Час стоит, два стоит. Бабы смеются, пальцем показывают. А к воде не подходят. Немец один подошел, так она на радостях бесплатно ему налила.
– А ты почем знаешь, что бесплатно? – заметила мама.
– Так бабы судачили. Они все знают.
Газировку я любил до войны. Как заведется монетка, так бегу на угол, один или с Тоней, шипучки отведать.
– Она и сейчас там? Стоит на углу? – спросил я из любопытства.
– Никак бежать к ней собрался?! – удивилась тетя Нюра. – Так опоздал маленечко. Полдня не простояла Софья. Какой-то мальчишка выстрелил из рогатки из-за сарая по ее банкам. Софья ловить его побежала, а другой мальчишка с палкой подскочил – и давай крушить все хозяйство.
– Будет знать, как немцев поить, – буркнул Колька.
Он тихо-тихо сказал, но тетя Нюра услышала. Лицо ее сразу стало суровым.
– Так-так-так! Значит, руку приложил? Ну-ка пойдем со мной, – сказала она, взяв Кольку за руку, и увела в свою комнату.
Через приоткрытую дверь послышались Колькины вопли:
– Ой-ей-ей!!! Больно же! Возьми другое ухо, это немец порвал!!!
– Нет, терпи! И другое тебе оторву! Сиротой меня хочешь сделать?! А ну как признает Софья тебя? Ведь Прокопчик-то ейный, говорят, в полицаи подался! Вздернут тебя на первой березе! – и тетя Нюра завелась рыданиями.
Колька теперь сам ее успокаивал:
– Мама, мам, успокойся же. Никто не узнает, – уговаривал он. – А рогатку я на улице спрятал, шиш найдут!
Моя мама на меня посмотрела, строго сказала:
– А твоя где рогатка? Давай-ка сюда, сожгу ее от греха.
– Так папа еще весной сломал ее и выбросил. Когда я воробья подстрелил. Мне тогда крепко попало от папы, разве не помнишь?
– Так это тебе попало! – засмеялась мама. – Тебе надо помнить, а мне-то зачем?