– А-а-а, – сказал Лёнька, как будто что-нибудь понял.
– Я тоже ничего не понял, но ведь не говорю: «А-а-а!»
– Эти мелкие пуговицы – для рубашек и кофточек. А крупные пуговицы – для женских пальто, жакеток и блузок. Некоторые – очень красивые. Эта похожа на бабочку, эта – на крупную божью коровку. И цвет подходящий, коралловый. Словно и впрямь из коралла сделана.
– Как кораллы, розовые губы, – неожиданно вырвалось у меня.
– Это ты что сказал? – очень удивилась Маруся.
– Слова из песни про Любушку, – смутился я.
– Ты что, эту песню знаешь?!
– Знаю, – сказал я уже смелее и пропел вполголоса:
Нет на свете краше нашей Любы:
Черны косы обвивают стан,
Как кораллы, розовые губы,
А в очах – бездонный океан…
Маруся бросилась меня тискать и обнимать:
– Какой ты молодец! Это же моя любимая песня! Давай дальше вместе споем?
Я охотно допел с нею «Любушку». Петь я очень любил, хотя и понимал, что слух у меня неважный.
– А какие песни ты еще знаешь? – оживилась Маруся.
– Да я много знаю. Когда мне пять лет было, у нас появился граммофон с огромной трубой и много пластинок. Я научился читать этикетки на пластинках, сам заводил граммофон.
– Ну, назови хоть несколько песен.
– «Орленок», «Катюша», «Тачанка», «Сулико», «Любимый город», «Веселый ветер», – загибал и загибал я пальцы на руках.
– Хватит, хватит! Вижу, что много знаешь. А вот «Веселый ветер» откуда знаешь? Пластинки-то нету такой.
– Я по радио слушал.
– Хорошая у тебя память. Давай-ка споем эту дивную песенку.
И мы запели:
А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер,
Веселый ветер, веселый ветер!
Моря и горы ты обшарил все на свете
И все на свете песенки слыхал!..
Мы пели, и праздник расширялся в наших сердцах. До чего же замечательной девушкой была Маруся! Когда допели, жалко стало, что песня кончилась. Помолчали.
– Зато я знаю песню, которую ты точно не знаешь, – хитро сказала Маруся.
– Какую же?
– «В путь дорожку дальнюю» она называется.
Да, такой песни я не знал и попросил Марусю спеть первый куплет.
– В путь-дорожку дальнюю я тебя отправлю, – начала она.
– Упадет на яблоню алый цвет зари, – продолжил я неожиданно.
И дальше вместе мы громко запели:
Эх! Подари мне, сокол, на прощанье саблю,
Вместе с вострой саблей пику подари! Затоскует горлинка у хмельного тына,
Я к воротам струганым подведу коня.
Эх! Ты на стремя встанешь, поцелуешь сына,
У зеленой ветки обоймешь меня!
Мы сами обнялись и допели эту очень красивую песню.
Такого праздника я еще никогда не испытывал. «К добру ли это?» – шевельнулась в груди тревога. Вспомнились слова бабушки Фимы «ой, не к добру это», которые она иногда говорила, когда мы с Тоней очень расшумимся, заиграемся.
– Ты же говорил, что не знаешь этой песни? – вернула меня Маруся на землю.
– Я знал ее как «Песню о Соколе». Так называла девушка, которая пела ее.
– У тебя что, знакомые девушки водятся? Я буду ревновать тебя!
Жар прихлынул к моему лицу. Я почувствовал, что краснею.
– Ладно, ладно! Не красней. Я пошутила, – улыбнулась Маруся.
– Зато я плясать умею, – вдруг напомнил о себе Лёнька. Он сидел это время угрюмый, нами забытый. И не знал, что делать.
– Верно, верно, – сказала Маруся. – Я сейчас подыграю голосом, похлопаю в ладоши, а он спляшет.
Но на пороге встала бабушка Дуня:
– Вы чего тут расшумелись, распелись? Вниз пойдемте – ужинать нас позвали.
Когда мы уселись за широкий стол, дядя Коля пошутил:
– Лучше бы здесь нам спели, мы бы похлопали. Может, мы и сами голоса бы почистили.
Он налил пахучей бражки себе, тете Марии, бабушке Дуне. Бражки и Феде, наверно, хотелось, но спросить постеснялся.
– Выпьем же за дорогих гостей, за добрую весточку, что нам принесли из родной Реполки, – сказал дядя Коля.
На ужин была жареная картошка со шкварками, по куску петушатины и молоко парное на третье. Я сто лет не ел столько вкусного! С усталости от дальней дороги, от плотного ужина и обилия впечатлений меня потянуло ко сну. Бабушка Дуня заметила это, проводила меня в постель.
Когда я проснулся, было уже светло. В комнате я один. Оделся, спустился вниз. Федя и бабушка там находились.
– Уже проснулся, певун наш? – сказала бабушка Дуня.
Певун – это не певец. Это насмешка. Я хотел обидеться, да подумал: «Может быть, бабушка и не думает насмехаться?»
– Ты оденься да пойди погуляй у дома, пока завтрак готовится. Ну, гулять так гулять. На улице свежо. Солнце уже поднялось немного, но не грело. Была вторая половина сентября. Счет числам я давно потерял. И не знал, когда будет (или был уже?) день 26 сентября – мой день рождения. Взрослые не напоминали. Как забыли и Тонин день рождения в августе. Может быть, они тоже потеряли счет дням?
Я осмотрел красную осину, подобрал несколько листьев. Рядом с осиной цвели желтые георгины на длинных стеблях. На кустах шиповника – много красных шариков с семенами. Что-то потянуло меня к воде. Там я увидел лодку без весел. Нос ее покоился на берегу, а бока покачивались на воде. Я, конечно, полез в лодку, сел на перекладину. «Посижу немного, – думал я. – Представлю, что я с веслами и плыву далеко-далеко в синее море». Размечтался.
И вдруг заметил, что под ногами вода хлюпает. Течет лодка-то около носа! А нос уже сполз в воду, и просвет от берега быстро растет! Ужас меня охватил. Шутка ли: оказаться на глубине в дырявой лодке без весел! И плаваю я как топор.
«Без паники, – словно кто-то мне приказал. – Прыгай, здесь еще мелко». Я встал на нос лодки двумя ногами. До берега метра полтора было. Но я со страху так сильно оттолкнулся левой ногой, что правой ногой оказался на берегу и плюхнулся на землю. Даже ноги не промочил!
Подниматься с земли не хотелось. Сердце мое колотилось так, словно выпрыгнуть хочет. «Вот оно, не к добру веселье вчерашнее, – вспомнил я присказку бабушки Фимы. – Слава Богу, закончилось все хорошо».
Я успокоился. Встал, отряхнулся от пыли, пошел к дому.
***
Но оказалось, что рано я радовался. Настоящие несчастья еще только начинались. На крыльце почему-то два немца стояли с автоматами на груди. Дорогу в дом преградили. «Что это значит? – встревожился я. – Как же мне завтракать? И где все взрослые?» Я отошел на несколько метров. Потоптался, поглядывая на немцев. Потом набрался храбрости вперемешку со страхом, подошел к немцам и буквально протиснулся между ними. В сенях навстречу мне на улицу шкаф несли дядя Коля, Федя и Маруся.
– Посторонись, – сказал мне дядя Коля.
– Что случилось? – спросил я бабушку Дуню, когда вошел в избу.
Она очень волновалась, голос дрожал:
– Немцы сказали, что в двенадцать часов дом сожгут. Хоть вещи-то разрешили вынести.
– Но почему? Что они сделали немцам?!
Бабушка приложила палец к губам:
– Уж ты-то помалкивай.
– А завтракать? – задал я глупый вопрос.
– Завтрак отменяется. Лучше помоги мелочь вытаскивать.
Из другой комнаты вышли тетя Мария и Лёнька. Он был в пальто и шапке, двумя руками нес табуретку.
– А, Витя, хорошо, что ты объявился. Бери табуретку или стул и с Лёней идите в огород, – сказала тетя Мария очень расстроенным голосом.
Я взял стул за ножку у сиденья в правую руку и табуретку в левую руку. Но на рыхлом поле после убранной картошки я понял, что перегрузился. С трудом мы с Лёнькой дотащили свою ношу до кучи вещей на земле. В этот момент Маруся и Федя принесли пружинный матрас и поставили его на табуретки.
– Сидите здесь, не толкайтесь в доме, – сказала Маруся. – Без вас управимся.
Сидеть просто так, без дела скучно. Об этом, наверно, и Лёнька подумал. Он выдвинул ящик в комоде и достал коробку со звериным домино. На каждой половинке дощечки был нарисован какой-нибудь зверь. Стали играть на матрасе. Но игра что-то не клеилась. Мешало засевшее чувство тревоги.
Куча вещей все росла и росла. Появились сложенные кровати с блестящими шариками и второй матрас, который положили на первый. Потом нам принесли позавтракать. Ели остатки жареной картошки с застывшими шкварками и молоко в полулитровых банках. У Лёньки был хороший аппетит. Он управился быстрее меня. Вытер губы ладошкой, а ее вытер о штаны. Он был на два года моложе меня. Невысокий, худощавый, но казался мне шустрым, смекалистым.
– Вот полыхнет, так полыхнет! Будет костер выше неба! – восхищенно сказал Лёнька, глядя на дом.
Стыдно признаться, но мне тоже хотелось увидеть этот костер выше неба. Сердце мое замирало от ожидания невиданного зрелища. А ужас и горе людей от этого действия как-то тускнели, на сознание не давили. Может быть, от обыденности происходящего? Озабоченные взрослые деловито ходили, вещи носили. Суровые лица, но никто не стонал, не плакал у меня на глазах. Может быть, в доме наплакались?