Ели и молоко пили досыта, как будто в последний раз. После завтрака дядя Коля, Федя и бабушка стали забивать окна ставнями. В комнаты пришел полумрак. Под стук молотков и проснулась Маруся. Яичницу есть отказалась, только выпила молока.
Все встали на колени перед иконами, помолились. Дядя Коля сам погасил лампадки. Несколько икон снял с иконостаса, укутал простыней, уложил в сумку и передал Марусе. Разобрали котомки и сумки – кому что нести. Вышли на улицу. Дядя Коля повесил замок на дверь, перекрестил дом. Вывел из хлева корову. Прощально взглянул на видневшуюся деревню. И скорбная процессия тронулась в путь…
И никто-никто тогда не догадывался, что даже через семьдесят лет люди будут помнить деревню Большое Заречье, что здесь будет устроено мемориальное кладбище. На месте сожженных немцами домов, в одном из которых было заперто около сотни живых людей, будут оставлены голые печи и трубы – как танки памяти. А на мраморе среди перечисленных имен загубленных фашистами жителей деревни будет стоять имя тети – Марии Степановой.
Дядя Коля повел нас своим путем – напрямик на деревню Ляды. Шли то полем, то лесом. То по тропинке, то по тележной до-роге. Шли медленно, так как вначале корова мотала головой, упрямилась. Потом ничего, разошлась. Мы почти не разговаривали. Только изредка отдельные реплики слышались. У каждого были свои тяжелые думы. Марусю никто ни о чем не расспрашивал, даже отец. Видимо, потревожить боялся. Шла себе тихо – и слава Богу, что шла. Лёнька угрюмо молчал. Переживал, наверное.
Были и у меня думы тяжелые о вчерашнем дне. Когда монотонно вот так идешь и идешь, от дум никуда не спрятаться. Ведь окажись я более жадным до сладостей и люби солгать, то я оказался бы невольным предателем. А Лёньке даже не пришлось бы ходить на допрос. Как коварны и как жестоки враги! Совсем не такие, как в песнях мы их представляли.
Часа через три мы вышли к деревне Ляды. Заходить в нее не стали – обошли стороной и вышли на знакомую Феде и бабушке лесную дорогу на Реполку. Прошли по ней до болота, которое Федя Карловским называл.
– Отсюда до Реполки семнадцать километров осталось, – сказал он. – Ни одного жилья, ни одного сарая дальше не встретим. Один лес да болота разные.
У лежащей осины решили устроить большой привал. Корова тоже легла отдохнуть. Достали хлеб со шпиком, молоко в бидоне, яички вареные. Аппетит нагуляли. Дядя Коля уговорил и Марусю съесть яйцо и хлеб со шпиком. Она съела, захотела руки вытереть. Достала платок носовой из кармана куртки, выронила иконку. Подхватила ее на лету, поцеловала, потом зарыдала. Дядя Коля прижал дочку к себе, гладил волосы. К счастью, скоро она успокоилась. Глубоко вздохнула и вдруг сама стала рассказывать:
– Это мамина иконка, ее папа дал при аресте. А я нашла ее на месте, где маму зарыли, – она сделала усилие, чтобы вновь не расплакаться. – Я ведь все-все видела. Собственными глазами. Сначала я недалеко от комендатуры стояла. Надеялась, что маму отпустят или повезут в какой-нибудь концлагерь. Хотя, конечно, в счастливый конец не верила. Мама же говорила нам с папой, что когда передавала хлеб партизанам у крыльца, то эстонка, будь она трижды проклята, откуда-то появилась и заметила маму. В темноте разглядела, кошка драная!
Мы все слушали затаив дыхание. Боялись неосторожным движением спугнуть ее желание говорить.
– Чтобы дом сжечь, немцу достаточно было одного доноса эстонки. А для расстрела мамы ему почему-то еще свидетель понадобился. Вот и пошел он на подлый обман малолетних.
Маруся перевела дыхание. Комок в горле, видимо, мешал ей говорить. Но она тихо продолжила:
– Я часа три или четыре стояла. Боялась отойти от комендатуры и пропустить мамин выход. Уже смеркаться стало, когда вывели маму и еще четырех наших солдат. Избитых, оборванных, со связанными руками. Три автоматчика и офицер повели их к кустам. Там лежали четыре лопаты. Пленным развязали руки, велели копать могилу.
Марусю душили слезы. Но, видимо, была потребность выговориться, разделить с нами боль, терзавшую душу.
– Я стояла метров за тридцать, в кустах, и все-все видела. Вот сейчас, надеялась я, пленные лопатами убьют хоть одного фашиста, ведь все равно им расстрел. Но нет. Какое-то отупение, безвольная обреченность заставляли их копать себе могилу. Мама тоже обреченно стояла. Она обхватила руками свои плечи и покачивалась вперед-назад. Вероятно, молитвы шептала.
Маруся глубоко вздохнула, чуть-чуть помолчала и продолжила:
– Стало быстро темнеть. Офицер посчитал, что достаточно глубока могила. Приказал пленным и маме встать на краю ямы. Скомандовал: «Файер!» Автоматчики дали очередь. Я закрыла уши ладонями, упала на землю. Но тут же поднялась, буквально заставила себя дальше смотреть. Один из пленных и мама не упали в яму, а на краю лежали. Офицер подошел, выстрелил в яму. Видимо, добил кого-то из упавших туда. Потом своим начищенным сапогом брезгливо столкнул в яму лежавшего на краю пленного и сверху мою маму. Чего-то крикнул. Вышли два полицая из-за кустов, взяли лопаты, стали закапывать. А расстрельная команда ушла.
Маруся замолчала. Молчали и мы все, потрясенные этим рассказом. Она попросила воды, но бабушка налила ей молока в кружку. Выпила, вздохнула и продолжала:
– Когда ушли полицаи, я побежала к могиле, к песчаному холмику. В полумраке споткнулась обо что-то, упала. Оказалось, что это мамина ступня торчит. Стала ощупывать рядом. Сначала иконку нащупала, потом вторую мамину ногу. Холодные были ножки, босые. Я щупала и щупала, грела их своими ладонями, пока не завыла от ужаса, от которого сама чуть не умерла. Не помню, как я бежала домой и что было дальше. Этот ужас и сейчас еще сидит во мне. Не знаю, как его одолеть.
– А ты молись, деточка, – вдруг ласково сказала бабушка Дуня.
– «Отче наш» читай Господу, он и поможет.
– Но я же в комсомол готовилась, в Бога не верю!
– А ты поверь. Господь и комсомолке поможет. На иконку мамину чаще смотри, и придет успокоение к тебе, доченька.
Маруся вдруг обняла бабушку, заплакала у нее на плече – но уже другими слезами.
– Ничего, Бог милостив. Переживем и это страшное горе. Надо жить. Надо терпеть, – раздумчиво сказал дядя Коля Марусе. – А мамино тело мы перевезем в Реполку и там похороним. И перестанут мамины холодные ножки тебя беспокоить. А сейчас давайте трогаться в путь. Нам еще далеко-далеко идти.
Прошли по гати через болотину. Дальше дорога была получше. Процессия наша растянулась. Впереди шли Федя с бабушкой, потом мы с Лёнькой и Марусей, а замыкали шествие дядя Коля с коровой. Шли с частыми, но короткими остановками, чтобы Лёньке дать передышку и корове тоже. И вот еще часа через три вышли мы к новой железной дороге. Колея широкая, насыпь высокая. Немцы еще не переложили колею на свой лад.
Эта ветка шла через Реполку и должна была связать Волосово со станцией Дивенская на Варшавской дороге. Но поезда по ней до войны не успели пустить. Идти по шпалам с коровой немыслимо. К счастью, вдоль насыпи шла тропинка, как будто специально для нас.
В Реполку пришли уже в сумерках.
Стало смеркаться, когда подошли к перекрестку железной дороги с большаком. Он протянулся из Волосова черезРеполку к деревням Сосново, Вересть и к селу Ящера. От переезда оставался еще один километр до маленькой речушки, по берегам которой рассыпались избы. Считалось, что деревня состоит из трех частей: на правом берегу Малый Край отделялся большаком от Большого Края, а на левом берегу протянулась улица Ивановка. Мой папа говорил, что много лет тому назад на ней поселились основатели Реполки – три Ивана, выходцы из Псковских земель.
На этой улице, недалеко от большака, стоял дом бабы Марфы – матери дяди Коли, а напротив него – дом Дунаевых. В нем жила бабушка Дуня с сыном Михаилом – моим крестным, невесткой Серафимой, дочками Ольгой семнадцати лет и Ниной пятнадцати лет от роду. А через десяток домов, в самом конце Ивановки, стоял дом бабушки Маши Васильевой (по прозвищу Яснецовой) – матери моего папы. С нею жили дочь Дуся восемнадцати лет и сын Федя пятнадцати лет. Своих тетушек Олю, Нину, Дусю и дядю Федю мы с сестренкой Тоней всегда звали просто по имени, так как разница в возрасте была невелика.
От нашей процессии первыми отделились Марфины. Федя тоже стал прощаться со мной у дома Дунаевых. Но бабушка вдруг спохватилась:
– Постой, Феденька, погоди. Ты думаешь, что Витя должен со мной остаться? Но я ведь не хозяйка. В доме Михаил хозяин. И я не знаю, захочет ли он содержать Виктора. Он считает, как мне кажется, что Вите лучше жить в доме отца своего, а не матери.
Федя пожал плечами, не стал возражать. А меня даже не спросили, с кем я хочу жить. Впрочем, я так сильно устал от дороги, что наверняка бы ответил: «Не знаю. Мне все равно». Очень хотелось поскорее в постель.