Этот тон еще больше разжег его.
— Чего ты из себя невесту строишь? — набычившись, грубо сказал он. — Самой еще, небось, мать нос чистит, а она уже хиханьки продает!
Танино лицо покраснело, а потом взялось белыми перьями. Она повернулась к нему и тихо, умоляюще сказала:
— Ты что, Велик, ты что?
Он уж и пожалел о своей грубости, и Таню стало жалко, но какое-то незнакомое чувство, стеснившее грудь, подталкивало его дальше и дальше.
— А то! — раздельно, с нажимом говорил он, как будто отвешивал пощечины. — Что ты из меня кусочника делаешь? Вот когда я пойду побираться и приду к тебе, и попрошу, тогда ты мне подашь, а пока я не прошу, сиди и жри свои драченики, а ко мне не лезь!
— Ох, да что ж это…
И голос и лицо у нее были страдающие, и вся она как-то обвяла, съежилась. Ему все больше становилось жаль ее, но жалость подавлялась тем незнакомым чувством, в котором были перемешаны злорадство, и горечь, и острое постыдное наслаждение… Ага, тебе больно, ну, вот так тебе и надо, помучайся! — кричал в нем какой-то мстительный голос, и было сладко сознавать, что она мучается. И он все добавлял ей:
— Чтоб я тебя не видел больше! И не бегай за мной!
— А я за тобой и не бегаю, — срывающимся голосом сказала Таня. — Подумаешь! Ты сам за мной бегаешь.
— Я?! Иди от меня, змея ломоносая! — крикнул он и замахнулся.
Таня отбежала, остановилась и, тяжело дыша, глядя на него беспомощными и покорными глазами, сказала надтреснуто, через силу:
— Подумаешь, гордый… с битой мордой… — И зарыдала.
Не сделав и десятка шагов, Велик почувствовал, что и сам готов зареветь — от жалости к ней, а больше от стыда. Стыд был нестерпимый, едкий, пекучий. За каждое свое слово, сказанное ей, за каждый жест (а особенно, что замахнулся) и за все свое нынешнее поведение. Ну чего, спрашивается, взбеленился? Унизительно, конечно, что носила милостыню, но ведь и то надо учесть: не унизить хотела, а подкормить тебя, дурака. Отчитал бы — и хватит с нее, а то ведь чуть в ухо не заехал. Герой!
А больше всего было стыдно за то незнакомое, удивлявшее его, чувство злорадства и сладостного удовлетворения, которое владело им все время, пока он видел, что она страдает, и толкавшее его причинять ей все новые страдания.
«Это уже во мне что-то фашистское проснулось, — думал Велик с затаенным страхом. — Мне радостно оттого, что человеку больно. Вот она — плачет, украдкой оглядывается, а мне, как кошачьей лапкой по сердцу».
Встречаясь с Таней на переменках в школьном коридоре, во дворе, по дороге в школу или из школы, Велик делал каменное лицо, скользил по ней невидящим глазом и проходил нарочито неспешно, как будто она была не человек, а засохший куст у плетня. И, видя, как Таня начинает краснеть и бледнеть, часто-часто моргать и втягивать голову в плечи, он со стыдом чувствовал, что это ему приятно.
И вдруг… На большой переменке Велик вышел во двор. Третий и четвертый классы играли в кошки-мышки. В кругу стояла и Таня. Он тоже вошел в игру, став неподалеку от нее, чтобы можно было исподтишка наблюдать за нею. Она, конечно, видела его, но, странное дело, даже бровью не повела, а стоило ему на миг отвернуться — вообще исчезла. И ему сделалось досадно, скучно и пусто.
Теперь Велик стал видеть ее только издали. Если он шел ей навстречу, она сворачивала или показывала ему спину. Если на переменке сталкивались нос к носу, Таня, отведя глаза и пригнув голову, ступала в сторону и стремительно уходила прочь. Ему стало ясно: Таня не хотела его видеть. И это убивало наповал.
Настрадавшись по уши, Велик решил помириться. Но теперь это было не так просто. Еще неделю назад он мог в любое время подойти к ней, сказать два слова и увидеть в ответ радость на ее лице. А теперь даже не знал, подпустит ли она его к себе, если подпустит, станет ли говорить с ним, если станет, согласится ли на примирение, если согласится, не будет ли это сделано унизительным манером: мол, ну ладно уж, куда денешься.
Это его удерживало. Подойдешь — и окажется действительно: «гордый с битой мордой». Нет уж, пускай лучше она думает про него, что он просто гордый.
Шурка Хабаров ушел в армию. Он был членом редколлегии колхозной стенной газеты «Урожай», и оформлять стенгазету Зарин поручил Велику.
— Будем принимать в комсомол — это тебе зачтется. Художник ты, конечно, от слова «худо», с Шуркой не сравнить, но что ж делать? Школьную оформляешь — справишься и с колхозной.
Первая газета с участием Велика была выпущена к Октябрьскому празднику. Ее вывесили в правлении. Увидев столпившихся перед нею читателей, Велик снова почувствовал себя как в тот момент, когда сплел первые в жизни лапти или пропахал свою первую борозду — будто подрос на целый вершок. Антониха, которую «протащили» за курение, отошла от газеты и ткнула Велика кулаком в плечо: «У, ироды, помешало вам мое табачество!»
А он гордо вздернул подбородок.
Сразу после праздника начали готовить следующий номер. Он должен был выйти к 5 декабря — Дню Конституции. Пока остальные члены редколлегии писали заметки, Велик, оставаясь после уроков в школе, рисовал заголовок, расчерчивал большой лохматый зеленый лист оберточной бумаги на колонки. Он старался с удвоенным прилежанием — этот номер был особый для него: 5 декабря ему исполнялось четырнадцать лет, Зарян пообещал назначить на этот день собрание с повесткой дня: «Прием в члены ВЛКСМ».
Когда начали поступать заметки, Велик аккуратно, как на уроке чистописания, переписывал их, пририсовывал заголовок, какую-нибудь картинку или простую загогулинку.
Почти каждый раз с ним оставалась Таня. Они помирились незаметно, Велик даже проводил как-то раз Таню до дома. Но к газете он ее не подпускал («Не имею права, выйдет — тогда читай»), и она, устроившись за соседней партой, готовила уроки на завтра. Раза два остался Иван Жареный, но понял, что он тут лишний: в помощи Велик ве нуждается. Попробовал любезничать с Таней — отбрила:
— Не мешай!
Газета была готова к сроку. Оставалось заполнить небольшой уголок внизу последней колонки.
В ожидании Заряна Велик сидел на крышке нарты и болтал с Таней.
— Это правда, что ты начал курить? — спросила она, вцепившись в его лицо своими маленькими прилипчивыми глазами.
— Ну, допустим, а что? — небрежно ответил он.
— Зачем, Велик, ну зачем? — страдальчески сморщившись, протянула она.
Ему было приятно, что она из-за него страдает. С достоинством пожал плечами.
— А что тут такого? Я уже не маленький — завтра в комсомол должны принимать.
— Да при чем тут… — заволновалась она, — Как ты не понимаешь?.. Это ж верная чахотка. И вонять будет, как от старика.
— Ну и пускай. Целоваться не. собираюсь.
— Велик, ну я тебя прошу, ну пожалуйста… — она умоляюще сложила руки на груди.
Он покачал головой, рисуясь. Лицо у Тани сделалось жалким, а потом злым, глаза стали как два шила.
— Думаешь: взял в губы цигарку — сразу стал большим? Не-а! Как был шибздиком, так и остался. Имей в виду: при мне закуришь — прямо по губам смажу!
— Ладно, при тебе не буду, — миролюбиво сказал он.
За «шибздика» он, конечно, обиделся, но вообще-то Таня была права: начинать смолить с этих лет не стоило. И если он закуривал иногда, то не для форсу и не для того, чтобы казаться взрослым, а единственно, чтобы перешибить постоянную муку голода.
Наконец пришел Зарян. Строго глянул на Таню, подошел к Велику и молча положил перед ним клочок газеты, исписанный поперек строчек.
«Гузеева Акулина Павловна при перелопачивании зерна в складе украла десять фунтов ржи. Позор расхитителям колхозной собственности!»
Велик поднял глаза на Зарина. В них был вопрос.
— Беги-ка, Таня, домой, — сказал Заряи. — Нам надо кое-что обсудить. Да, геноссе, вот так, — продолжал он, когда Таня вышла. — В карманы насыпала, за пазуху… А мы нашли.
— Ты, а еще кто? — машинально спросил Велик.
— Председатель, бригадир, участковый. Милиционер акт составил.
— И что ж теперь будет?
— Что положено, то и будет, — сердито ответил Зарян. — Пока рисуй карикатуру.
— Она детям по две картошины на день выдает, — сказал Велик. — А себе с бабкой — по одной.
;— Интересно, а по сколько ты выдаешь Манюшке? — разозлился Зарян. — И по сколько съедаешь сам?.. Так что — тоже пойдешь колхоз разворовывать?.. Давай рисуй. Вот здесь карикатуру, а тут подпись. Ну, что сидишь? Не хочешь? Уматывай к чертовой матери! Без сопливых обойдемся.
Комсомольская организация в Журавкинском сельсовете насчитывала девять человек: три бывших фронтовика — один без руки, другой без ноги, третий без глаза, — две учительницы сестры Святские, Варвара Николаевна и Лидия Николаевна, три допризывника и Зарян. Пока собирались и рассаживались в классе, Велик чувствовал себя огрехом в поле: они были взрослые и говорили про взрослое (наступление на фронте, вывозка леса для клуба, наряды на бумагу и школьные принадлежности). У Ивана Жареного, которого тоже должны были принимать в комсомол, нервы оказались еще слабее: потомился-потомился за партой рядом с Великом да и смылся.