Несмотря на пережитое, Манюшка не теряла вида, была упругой и румяной, как блин-драченик. Все чаще напевала себе под нос, правда, когда не было поблизости дяди Николая. Боялась — вдруг осудит, скажет: Велика убили, а тебе весело. Велик часто снился ей и все одинаково — будто они бегут, а потом падают под пулями. После такого сна она весь день ходила тихая, будто пришибленная.
В воскресенье дядя Николай собрался на Навлю ловить рыбу.
— Ну что, пойдешь со мной? — спросил Манюшку.
Она обрадовалась несказанно. Ей рассказывали в деревне, что дядя Николай всегда был веселым, разговорчивым. Ей же довелось его знать молчаливым, печальным, часто хмурым. С нею он почти не разговаривал. Конечно, она понимала, почему он такой, и все-таки временами было тяжело с ним — ей начинало казаться, что это он только с нею такой. Хотя еще вчера она сговорилась с подружками сходить за щавелем поближе, на Сырой луг, а потом весь день купаться и загорать на Журавке, Манюшка, не раздумывая, согласилась дойти с ним.
Дядя Николай время от времени разговаривал с нею дорогой, она осмелела и сама начала спрашивать — про войну, про его нынешнюю работу, и он охотно и пространно отвечал.
Когда, набрав целый вещмешок щавеля, котиков, чеснока, свинухов, Манюшка вернулась к нему на берег, у него кипела уха в котелке и пеклись в золе костерка четыре картошины.
— Давай живей! — закричал он ей навстречу и призывно закрутил над головой рукою. — Терпение кончается.
Ели из котелка, попеременно черпая деревянными ложками и прикусывая хлеб и чеснок.
— Хорошо с чесночком! — восклицал дядя Николай. — Вместо луку и перцу — хорошо… А ты тащи-ка рыбину. Тащи, не стесняйся, тут все свои.
Ей было тепло в груди от таких слов, она чувствовала себя маленькой и защищенной и, благодарная, но зная, чем еще угодить ему, старалась поддерживать разговор, не молчать.
— Дядь Николай, зря вы сразу десять рыбин в ухе сварили. Это ж на сколько можно было растянуть, если б варить по одной на каждого!
Он посмотрел на нее задумчиво и печально.
— Ох, догадываюсь, и житуха тут у вас была! — Покачал головой. — Дружно хоть жили-то? — Он впервые заговорил о Велике, правда, не называя его имени.
— По-всякому, — честно призналась Манюшка. — Бывало, что и учил меня… подзатыльниками.
— Да, — сказал он после некоторого молчания, — жизнь не запланируешь. Она такие неожиданные ловушки подстраивает. Особенно на войне.
— Так на войне ж… Не так обидно.
— Обидно всегда и каждому, когда погибать приходится… А ребятишки погибли на войне, хоть и в мирное время. Бандиты-то — из войны. С той стороны, с фашистской. И вы были им враги. Ведь они убили вас потому, что были уверены — выдадите их базу в селе и связных… А ты плачь, плачь, ничего. Если слезы льются, не препятствуй — легче станет. Я вот не могу — все спеклось внутри в камень, и на этом горячем камне все слезы испарились.
Он выкатил из золы картошины, одну подкатил к ней, другую, перекидывая с ладони на ладонь, принялся чистить сам. Вдруг поднял голову, прислушался. Из-за ближайшего куста вышел Митя-дурачок. В руках он держал начатый плетением лапоть. И напевал:
А тирли-тирли-тирли,
Как фашисты к нам пришли,
Нашу хату запалили
И сестру мою сожгли.
Митя приблизился к костру и пояснил:
— Это я только так пою, что ее сожгли, а на самом деле она убегла из огня. Сестра Катенька. Вы не видели ее за Навлей, в лесу? Куда ж еще и бежать от фашистов, как не в лес, верно?
Николай Степанович, знавший уже его историю и однажды слушавший этот бред, протянул ему картошку.
— На-ко поешь. Печеная. Вкусная. Вот заметь: из всех видов приготовленной картошки печеная — самая вкусная…
Он говорил и говорил, не давая Мите вставить и слова. Когда тот пытался перебить, Николай Степанович повышал голос и заглушал мальчика. Митя посидел, съел картошку и молча ушел. Издали донеслось его «тирли-тирли-тирли».
— Надо его в больницу, — сказал Николай Степанович.
— А что, там ему сестру вернут? — угрюмо откликнулась Манюшка.
— Сестру ему уже никто не вернет, но хоть самого вылечат.». — Помолчав, он сказал тихо и как бы виновато: — Не могу его слушать… Вот тоже человек из войны. Пока он жив, ее не забудешь… А разве в нас она не будет жить до скончания наших дней? Разве у нас мало там… — он постучал пальцем по груди, — ран, потерь, кошмарных воспоминаний?
Манюшке тоже было кого и что вспомнить, и самая свежая рана была у них общей. «Приду — тебя дома нет». Хлебая уху, девочка вскидывала глаза на скорбное лицо дяди Николая, и его боль пронзительно отдавалась в ней.
В молчании закончили они обед. Манюшка вымыла котелок и ложки и легла на траву у самой кромки реки, текущей здесь почти вровень с берегом. Опустив руку в воду, она почувствовала, как Навля мягко обволокла ее своими струями и стала тихо и ласково поглаживать. И как будто покатилась по душе, омывая ее.
Подошел Николай Степанович, лег рядом.
В лучах солнца Навля светилась, взблескивая гребешками на быстрине. В знойном полуденнотихом воздухе слышалось безостановочное шуршание ее у берега, звонко-гортанное взбулькивание в соседнем виру, нешумные всплески. Знойно зудели над нею шмели.
— Течет и течет себе, — задумчиво сказал дядя Николай. — Из прошлых веков в будущие. Сколько поколений сменилось и сменится еще на ее берегах! Подумать только!
— Дядь Николай, неужто вы тут мальчиком… бегали, купались? — вдруг поразилась Манюшка.
— Не только я, но и мой дед, и дед моего деда, и дед того деда. — Он опустил руку в воду, рядом с ее рукой, пальцами коснулся ее пальцев. — А ты, Манюш, чего со мной ка вы? Говори мне ты.
Она поняла его.
— Ладно… тятя.