— Я верю, только… Я никогда не привыкну. Все время буду думать, что мешаю, объедаю… Как Велика убили, так я стала всем чужая. И люди мне все чужие стали. Вот кто-нибудь, допустим, жалеет меня, говорит разные слова, а я не верю. Как подумаю: а где ж ты был, когда нас убивали? — и сразу этот человек мне чужой-чужой становится и какой-то… ну… я не верю ему, считаю, что он все-все брешет.
Милица смотрела на нее с испугом. Потом порывисто притянула девочку к себе.
— Ой, что ты… как можно… — Помолчав, тихо спросила: —Ты и мне не веришь?
— Я сказала: верю. А — не знаю. Когда ты говоришь, как будто верю, а отойдешь — и не верю.
Они долго сидели молча. Наконец Милица сказала:
— Ладно, завтра я все узнаю насчет детдома.
Назавтра она принесла направление в Соколовский детдом.
— Рядом с родной деревней будешь, — сказала она. — И места кругом свои, и люди…
— Мне теперь все равно.
Милица хотела пойти с нею — Манюшка не разрешила.
— Я дорогу знаю, — сказала она отчужденно. — И нечего из-за меня свое время тратить.
Ушла она утром, когда все еще спали. Разбудив тихонько Милицу, Манюшка сунула ей в руки аккуратно свернутый жакет.
— Пускай пока у тебя будет. Я когда-нибудь заберу. Только гляди не стирай.
— А что? — почему-то испугалась Милица.
— Там на спине — пятно. Это Великова кровь.
Она шла проселочной дорогой, слегка прибитой ночным дождем, и думала о том, что в детдоме, наверно, не так уж и плохо. Не родной дом, знамо дело, ну, так ведь родного дома у нее нет и теперь, после Великовой смерти, не будет, пока не вырастет и не заведет свой. Вот кабы Велик остался жив, кабы пули эти вкось пошли… К его хате она уже привыкла как к родному дому… Да что: нуль этих не одна и не две были, а гад сеял их, как горох — горстью… Велик меня заслонил. А если б думал, как спастись самому, может, и спасся б…
На подходе к Соколову Манюшке повстречалась группа журавкинцев. Тут были Антониха, Дарья Глухая, Шурка Исаев, Гузеева Праскутка и Гавро. Меньше всего ей хотелось сейчас встречаться с бывшими односельчанами — ведь спросят и про остальных. Не то что рассказывать — при беглом воспоминании о том сером страшном утре ее била дрожь. Но спрятаться было негде, свернуть — поздно: ее уже узнали.
— Манька! — закричал Гавро, ускоряя шаги. — Японский городовой! На каком клину ребят посеяла? Или так напобирались — куски не дотащат? Или их Бык забодал?
Ее обступили со всех сторон, начали разглядывать.
— Ишь, потолстела на чистом хлебушке, — сказала Антониха.
— Круглая, гляди-ка, стала, — не расслышав, но догадавшись, о чем речь, подхватила Дарья. — На девку теперь похожа. А то была страшилище — одни мослы во все стороны.
Опять стали спрашивать про остальных. Манюшка, с самого начала ожидавшая этого вопроса, уже придумала ответ: отбились, мол, и не знает, где они и что с ними. А самой вот пришлось вернуться ни с чем. С нею согласились, поутешали (небось, живы будут, не маленькие).
— Ну, иди, иди, — легонько пихнула ее Антон их а. — Теперь вам легче будет — отец Великов вернулся с войны. Мужик, с руками и ногами, да и с умом. Вторую неделю выглядывает вас. Так что беги, порадуй.
У Манютки ноги стали ватные и застучало в мозгу, заныло в груди: «Приду — тебя дома нет». Она подождала, пока журавкинцы скрылись вдали, и села у дороги. Господи, мати царица небесная, как было бы хорошо, если бы они сейчас возвращались вместе с Великом! Пусть бы хоть и пустые! Ох, горе, горе, горюшко лютое! С какими глазами я к нему приду?.. А может, и не надо идти? Кто я ему? Да я уже, считай, детдомовская, вон она, бумажка, за пазухой шелестит… Но как же так — он ждет… Он ждет сына, а не весть про его смерть… Все равно, не чужой он мне — по Велику. И. я должна рассказать. Да ведь рано или поздно придется рассказать — Соколове не за горами, все журавкинцы, начиная с пятого класса, в школу туда ходят. В первый же день узнают, что я в детдоме, скажут ему, он и прибежит. И будет стыдно — вроде как мне безразличны они оба — даже не зашла познакомиться и рассказать.
Так она рассуждала, а в душе зародилась и тихо светилась надежда. Великов отец действительно был не чужой ей: Манюшка давно прилепилась к нему, хоть и видела всего один раз, когда Велик случайно встретил его на военной дороге в Чарнецах. Она привыкла к мысли, что всегда будет жить в Великовой семье, и, понимая, что теперь все рушилось и не нужна она без Велика его отцу, Манюшка тем не менее не могла вот так, сразу, выбросить из сердца то, что там крепко вкоренилось. И не могла, да и не хотела — ведь Великов отец был единственной не чужой ей душой на всем белом свете.
На уличной двери висел замок. Это было непривычно — Велик и Манюшка, уходя, запирали хату на щеколду изнутри. Щель между дверью и притолокой, через которую, действуя снаружи, они отодвигали щеколду, была заделана. Это говорило о том, что отец Велика — человек хозяйственный. Но настороженному сердцу девочки эти новшества причинили боль — показалось, будто запоры — от нее. Глотая слезы, она пошла прочь, держа путь на Соколово.
По дороге она все ж раздумала уходить — пересилила та негаснущая надежда.
«Расскажу про Велика и уйду», — решила она.
Весь день Манюшка пролежала на берегу Журавки. Купалась, загорала, плела сумочку из ивовых лык. Временами накатывало отчаяние: «Жду, а чего жду и зачем?» Тогда она порывалась уйти в детский дом. Но прежние доводы («должна рассказать») чем дальше, тем казались неопровержимее. И даже то, что надежда к вечеру окончательно потухла, не поколебало ее решения увидеться с Великовым отцом.
Когда свечерело, девочка вернулась к хате. Замка уже не было. На слабеющих ногах Манюшка прошла сени и заглянула в распахнутую хатнюю дверь. Великов «отец — она его сразу узнала по рыжим усам — сидел у лампы (еще одно новшество) и читал газету. Он был во всем военном. На груди тускло поблескивали три медали.
Он долго не замечал девочку в темном проеме двери. Читая, он шевелил губами, и лицо его поминутно меняло выражение. Но каким бы оно не становилось, в нем не было ожидания беды. И Манюшке стало до боли жалко его. Она было повернулась, чтобы уйти, но не совладала с собой и всхлипнула, и он услышал.
— Кто там? — вытянув шею и вглядываясь, спросил он басовито. — Ну-ка, подойди сюда.
Поколебавшись, она подошла к столу. Он передвинул лампу, осветил ее лицо.
— Ты… — Он всматривался пристально, с нетерпением, как будто силился узнать ее. — Ты — Манюшка?
Глотая слезы, она часто-часто закивала.
— Так чего ж ты… Вы приехали? А где Велик? — Он вскочил на ноги, затоцтался, засуетился, не зная, что делать.
— Я сейчас все расскажу.
Он сел и начал нервно разглаживать газету.
— Ну? — Голос его показался Манюшке недобрым. Волнуясь, торопясь, глотая слова, она начала рассказывать, и по мере рассказа лицо его все больше темнело и опускалось к груди, а сам он все больше клонился к столу, пока не навалился на него грудью и, охватив голову ладонями, затрясся в беззвучных рыданиях. Она смотрела на его затылок, и ей хотелось пригладить каштановый, как у Велика, хохолок, но насмелиться не могла и только сжимала пальцы то на одной руке, то на другой.
Великов отец затих, сел прямо, но глаз не подымал.
— Наверно, я зря согласилась бежать впереди, — не зная, как его утешить, сказала Манюшка. — Надо было за ним. Мне-то все равно, у меня никого нет. Только, знаете… там некогда было думать, и я сперва не догадалась, зачем он говорит: беги впереди. Я так привыкла, что он всегда выходил из всяких переплетов, думала, и тут у него какой-то свой план, и нас спасет, и сам спасется… Вот я и побегла вперед, как он сказал.
— И правильно сделала, — сказал он тускло. — И не говори глупостей. Не мог же он заслониться тобой… Не такой он…
Наступило молчание. Великов отец, видно, забыл о ней. Он сидел неподвижно, устремив взгляд на огненный язычок лампы. Наконец, Манюшка не выдержала.
— Мне в детдом? — спросила с замиранием сердца.
Он медленно перевел на нее глаза.
— Почему в детдом?
— Ну, а что я теперь?.. У меня вот и бумажка есть. — Она вытащила из за пазухи направление и подала ему.
Он прочитал бумагу, повертел ее и положил на стол.
— Ты смотри сама. Если хочется в детдом — иди. А хочешь остаться — оставайся. — Он помолчал. — Мы с тобой теперь оба круглые сироты.
Пряча радостно вспыхнувшие глаза, Манюшка спросила:
— А у вас поесть ничего нет? Я целый день не евши…
Николай Степанович работал начальником почтового отделения в Соколове. Через день приносил домой буханку хлеба, иногда — несколько картофелин. Были и дома небольшие запасы — консервы, что привез он из армии. Так что щавелек затолченный хлебали и с чистым ячменным хлебушком. Отцветала уже картошка на огороде — вот-вот можно будет подкапывать. Так что голод больше не грозил.