Сарайкин надвинул на глаза фуражку — вспомнил усталые, осунувшиеся лица бойцов, утомленных учениями, земляными работами, и тяжело вздохнул.
В кабинет без стука вошел, как всегда, выутюженный и начищенный, с торчащими на затылке белесыми волосами майор Коровин и доложил, что командный состав полка собран в клубе.
— Хорошо. Идите, — распорядился Заварухин и, когда Коровин ушел, сказал комиссару: — Не знаю, как буду отвечать на вопросы командиров. Помогай.
Командиры слушали подполковника Заварухина, а сами уже думали о том, что надо сделать в первую очередь: прежде всего надо хоть пару слов черкнуть домой — едем на фронт. А что еще напишешь! Едем — все тут.
— Наша дивизия вливается в состав Третьей армии, сдерживающей натиск фашистов в районе Брянска, но левому берегу реки Судость на линии Жирятино, Погар. Нам приказано в течение четырех суток прибыть на станцию Красный Рог, это в пятидесяти километрах западнее Брянска. Погрузку начать сегодня в 23.30. Движемся двумя эшелонами. Номера их 11837 и 11838. Я и штаб полка следуем в 11837-м. Мои заместители — в 11838-м. Остальное будет в приказе.
Сообщение перед командирами подполковник Заварухин сделал очень краткое, в приказной форме и сразу же уступил место комиссару. Сарайкин рядом с Заварухиным казался совсем гражданским: обмундирование на нем топорщилось, вздувалось, высокие сапоги подпирали колени, необношенные наплечные ремни скрипели остро, пронзительно. Но говорил комиссар четко, будто выцеливал слова, подгонял их одно к другому, и складывалось в людских душах то, чего хотел он, комиссар: трудности не остановят. Трудности дадут силы.
Глядя на комиссара, Заварухин слушал его и вспомнил первое знакомство с ним.
— Будем на «ты» и без званий. Я так привык со своим комиссаром, — предложил Заварухин и зачем-то добавил: — Хороший был человек. Взяли вот. На повышение.
— Обстрелянный?
— За финскую — орден Красного Знамени. И сам был боевой.
— Меня боевым не назовешь, — признался Сарайкин. — Над моей головой дробинка не пролетала.
«Обстреляться немудрено. До первого боя, — задним числом оправдал Заварухин своего нового комиссара и, видя, как жадно слушают его командиры, как строжают их лица, успокаиваясь, подумал: — Ничего комиссар. Мы с ним сладим».
Опасения Заварухина не оправдались: командиры почти не задавали вопросов. Очевидно, понял Заварухин, боялись, что их претензии и неудовольствия будут истолкованы как робость и боязнь перед фронтом. Иди бы на этом совещании речь о предстоящих учениях, каждый бы стал требовать положенное, командиры батальонов тут же насели бы на начальников служб.
«Милые вы мои русские души! — оглядывая своих командиров, растроганно думал Заварухин. — Чем тяжелее для вас испытание, тем благороднее вы в своем подвиге!..»
Через стол от Заварухина сидел командир второго батальона капитан Афанасьев, маленький, сухощавый мужичок с хитроватыми прячущимися глазками. Плоскими у ногтей, в густом золотистом волосе пальцами он играл костяным мундштуком и, нервничая, видно, не замечал, что очень громко стучал по столу. Заварухин сердито взглядывал на морщинистое лицо Афанасьева, и не любил его сейчас, и не надеялся на него: «Наверное, уже успел выпить. Подведет он меня. Прислали черт те кого!..»
Именно он, капитан Афанасьев, окончательно испортил настроение Заварухина, затеяв после совещания разговор о походных кухнях. В полку действительно оказалась одна-единственная кухня на колесах, которая при круглосуточном дымокуре могла прокормить самое большее две-три роты.
— А солдат без приварка — тот же холостой патрон, — мудро высказался Афанасьев, и майор Коровин, не любивший слово «солдат», наскочил на комбата, обвинил его в политической безграмотности и вообще обошелся с ним как с рядовым.
Заварухин будто не слышал злого голоса начальника штаба и не стал вмешиваться в разговор командиров, но в душе был признателен Коровину: правильно он одернул Афанасьева.
«Правильно-то правильно, — оставшись один, размышлял Заварухин, — а кухонь-то нету. Нету двуколок, да многого нету, без чего солдат что холостой патрон: выстрел будет, а результата никакого. Вот черт сухощавый, как метко выразился».
Из штаба Заварухин вышел в подавленном состоянии духа: к самому большому испытанию, к которому готовился как военный всю свою сознательную жизнь, пришел почти с голыми руками. В том, что полк наполовину без оружия и снаряжения, что у большинства командиров нет личного оружия, командир винил себя, винил потому, что не проявил сноровки, находчивости, не сумел вырвать, где надо, хоть те же походные кухни. Все ждал готовенького.
Угадывая близкую разлуку с мужем, Муза Петровна Заварухина переехала на станцию Шорья, и жила в домике старой одинокой учительницы. Иван Григорьевич за множеством дел редко бывал у жены, а днем почти никогда не появлялся. Но вот сегодня шел днем, чтобы собраться в дорогу.
В лесу было по-осеннему сыро и неуютно. Дождь, ливший два дня кряду перестал еще ночью, но вымокшие деревья так и не обсохли, кора на них была влажная и потому черная. Подняв воротник своего плаща, Заварухин шел прибрежной тропкой и, сознавая, что идет очень быстро, неМ ог сбавить шаг. «Какая-то судорожная торопливость, — подумал он. — Муза не должна этого видеть». На опушке краснолесья, где тропинку заступает густой ельник, а за ним начинаются огороды, Заварухин решил прилечь на мягкую хвоевую осыпь и полежать, ни о чем не думая. Успокоиться. Выбрав местечко посуше, он лег на спину, закрыл глаза и тут же услышал где-то. совсем рядом женский просительный голос:
— Выпейте еще, товарищ старшина! Зло оставляете.
— Лишко, пожалуй, мне, — отозвался густой сытый голос.
Но женский заискивающе настаивал:
— Что вы, товарищ старшина! У вас ни в одном глазу. Лапку-то берите, берите, товарищ старшина.
— Под курятинку разве? Э-эх, все равно не бывать в раю.
Заварухин повернулся на бок и увидел за еловой навесью, на поляночке, троих: молодая женщина в синем платочке, вся простенькая, мягкая и чистая, тихонько улыбалась влажными глазами, раскладывала закуску на белой тряпице; рядом стоял на коленях старшина и, закинув тяжелую простоволосую голову, сладостно, мелкими глотками пил из кружки, короткая шея у него налилась и красно набрякла; прямо, подвернув под себя полы шинели, сидел остриженный и потому большеухий боец; он, видимо, уже добросовестно хватил свою долю и, не спуская влюбленных глаз с женщины, все ловил ее руку и пьяненько улыбался ей какой-то грустной, потерянной улыбкой. Старшина выпил из кружки все до капельки, блаженно закрыв глаза, проглотил горькую слюну и, густо посолив куриную ножку, принялся с хрустом жевать ее своими крепкими зубами. В нем Заварухин узнал старшину пятой роты Пушкарева.
— Мне хватит, — благодушно говорил Пушкарев, вытирая кулаком сальные губы. — И тебе, Охватов, хватит. Вы ему больше не давайте. Опьянеет — дело дойдет до командира полка: пиши трибунал и расстрел.
— Да что вы, товарищ старшина! Не дам я ему больше.
— До отбоя того-этого… о доме, о хозяйстве и все такое. А к отбою — в роту! Слышишь, Охватов?
— Так точно, товарищ старшина! К отбою.
Старшина взял опрокинутую на траве фуражку, надел, встал на ноги и, застегивая шинель, остановил затяжелевший глаз на женщине. Она перехватила его взгляд, смутилась и, взяв торопливыми движениями пару яиц и домашние стряпанцы, виноватая, сказала:
— Возьмите, товарищ старшина! Возьмите! У вас тоже дома жена…
— Нет уж, за это спасибо. Кормите вот своего. Видите, какой он?
Женщина все запихивала в карман старшинской шинели угощение, спрашивала:
— Отправка, товарищ старшина, как скажете, не скоро, а? Может, не скоро еще! Может, пока учат, и война кончится?
— Не знаю, дорогуша. Уж вот чего не знаю, того не знаю.
Отмякло заскорузлое старшинское сердце от этих стряпанцев, от певучего женского голоса, и не хотелось уходить с уютной поляночки, будто еще что-то могло перепасть у чужого тепла. Не торопясь полез в карман брюк, достал спички, закурил отложенный перед едой окурок и одной жадной затяжкой сжег его до губ.
— А скажу я вам, дорогуша…
— Ты его слушай, Шура, — попросил боец. — Ты его слушай: это наш самый больший командир. Как он скажет, так то и будет.
— А скажу я вам так: погорюете вы в солдатках до самой горькой слезинки. Каши на нас заварено сверх всяческой солдатской нормы. Вот так вот.
Ушел старшина нехотя: с трудом, видимо, рвал от сердца чужое липучее счастье.
Поднялся и тихонько, чтобы не выдать себя, выбрался из своего укрытия подполковник Заварухин. Уже шагая по тропинке возле огорода, подумал: «Хорошо, что застала, будто могла знать. Ехала небось за тридевять земель — из окрестных же у нас нет». Вспомнилось пушкаревское: «Каши на нас заварено сверх всяческой солдатской нормы», и потекли свои заботные мысли, только сейчас окрашенные той безысходной грустью, которая прорвалась в словах старшины. «Надо сказать Музе все, что думаю: пусть не ждет скорого возвращения».
Встретились — для обоих неожиданно — на повороте, не тропа, круто сломавшись у песчаных ям, по изреженному ельнику выходит к дороге. Муза Петровна в белом шерстяном платке, идущем к ее темным глазам и смуглому лицу, была чем-то взволнована и бледна.
Что же ты не приходишь все? — сказала она с упреком и, чутким взором уловив перемены в лице мужа, добавила: — Уже отправляетесь, а ты ни слова.
Откуда ты знаешь?
— Ничего я не знаю, Ваня. По радио одно и то же: оставили, оставили, оставили. Как-то совсем безнадежно. Никогда еще так плохо не было. А раз уж совсем плохо, значит, тебе там место.