Попавшихся под руку подростков и мужиков угрозами и криками пригнали к базам и заставили раскрыть еще желтую, только в прошлом году перекрытую соломой овчарню.
«Шнель! Шнель!» — лязгало по всему хутору и у овчарни ставшее уже привычным слово.
Распоряжался всем багровый тучный офицер. Он, не умолкая, бормотал проклятия, наблюдая нарочито бестолковую, как ему казалось, возню русских мужиков, покрикивал на своих солдат.
Мужики знаками объяснились с офицером, сходили домой за вилами. Паша как раз краем выгона шел ловить телка, оборвавшегося в огороде. Боялся, как бы не угодил немцам в котел.
— Русский, komm! Komm! — окликнул его белобрысый немец с дороги и замахал рукой.
Паша сделал вид, что не слышит, ускорил шаг.
— А-а! Was für ein blader Kerb![10]
Чтобы не бегать, немец выстрелил в воздух, а потом по кукурузе впереди Паши. В кукурузе жалобно «мекнуло», и на выжженный выгон рывками, занося зад как-то вбок, вылетел пятнистый телок Паши. Увидев человека, телок кинулся к нему, ревнул жидким баском, как это делают взрослые быки на кровь, но тут же взбрыкнулся, упал и быстро-быстро засучил ногами, соскребая гребешковыми копытцами с черствой земли чахлый степной полынок и жесткую жухлую щетину травы.
— Что же ты наделал, сволочь! — накинулся Паша на немца.
— Ich сволошь?.. Сволошь? — удивленно повторил несколько раз подоспевший немец. — Ich сволошь! — кожа на скулах его натянулась, побелела. Он поднял сапог, метя Паше в пах. Паша ловко уклонился, и, не ожидавший такого маневра, немец упал. Новая очередь лежачего немца сорвала с Паши картуз, и Паша от испуга тоже упал. Немец вскочил, ударил Пашу сапогом в живот, голову и, увидев кровь на раздавленном лице, брезгливо плюнул и ушел.
Сенька все это видел с крыши овчарни, где орудовал вилами вместе с мужиками. Улучив момент, Сенька нырнул в пролом на чердаке овчарни, а потом по бурьянам — в забазье, где паслись лошади.
Немцы застелили снятой соломой земляной пол база, где недавно ночевали пленные, поставили туда своих битюгов и снова, пока светло, рассыпались по дворам. Беженку Гавриловны отделили от детишек и поволокли в сарай. Бедная женщина голоснула, пока тащили через двор. В сарае зашлась криком, затихла. Оборонять никто не кинулся. Боялись. Да и своего горя хватало, хоть захлебнись.
У Лукерьи Куликовой пьяный фельдфебель вздумал поохотиться из автомата на гусыню с двумя гусенками. Гусыня, теряя перья, с криком металась между плетнями и постройками, немец палил длинными очередями и все никак не мог попасть. На пороге избы жались перепуганные насмерть детишки.
— Слава богу, — встретила Филипповна старика. — Забегали и к нам. Наши почеркотали что-то с ними и те ушли. Сами, значит, трескают, а других не пускают. Черный старался особенно.
— Да нехай трескают, хоть полопаются, — в каком-то отчаянии махнул рукой Казанцев. В горле булькала и клокотала неизлитая злоба. — Куда денешься. — С ожесточением воткнул вилы у входа в сарай, повернулся лицом к огороду.
С того конца хутора донесся задушенный дикий и долгий крик. Казанцев вздрогнул. Спина похолодела. Крик повторился, отчаянием и ужасом повис над хутором.
— Над бабами смываются. О, господи! Мало им горюшка, бедным.
— Не квели душу! — скреготнул зубами Петр Данилович, снял картуз и в каком-то исступлении впился взглядом в сизую мглу яра.
Темнота южной ночи быстро крыла землю. За сухими овалами балок слепо чиркали зарницы.
— Тут нужен человек боевитый и местный, чтобы ориентировался хорошо, — пожилой грузный подполковник с полевыми петлицами на гимнастерке недовольно помял жесткий подбородок, посмотрел тяжелым взглядом на командира саперного батальона. — Риск большой: переплывать Дон. А «язык» нужен вот так, — подполковник чиркнул ребром черствой ладони по горлу.
— Нет у меня таких.
— А Казанцев? — подали голос из угла.
— Что вы лезете ко мне с ним, — сердито буркнул комбат через плечо. И полковнику: — Мальчишка, Сергей Иванович. На рост не смотрите.
Подполковник поскреб пятнышко на коробленной доске столешницы. Кому охота посылать на такой риск кого угодно? Так ведь нужно. Комдив молчит, а по всему вынашивает что-то. Тяжело, всем нутром, как это делают усталые лошади, вздохнул.
— Посылай этого, как его… Спинозу.
— Какой из него разведчик, Сергей Иванович? Да и неместный он. Ничего не знает.
— Ну кого же? — лоснящееся жиром, в крупных складках лицо подполковника сердито застывает. Но тут же он заинтересованно вспоминает: — А это какой Казанцев? Который танк сжег?.. Подавай на Ленина, чего ждешь?
— На орден Ленина вроде и многовато, — засомневался похожий больше на железнодорожного служащего комбат. — Проверить нужно. Взрыв слышали и огонь видели, а танка на месте утром не оказалось.
— Я и говорю: подавай на Ленина, дадут Знамя. Башня и сегодня в воде лежит?.. Какие же тебе еще доказательства? — подполковник выжидательно помолчал, потом сказал решительно: — Ну вот что, зови-ка ты своего Казанцева, посмотрим.
Андрей Казанцев между тем сидел под глиняной стеной хуторского клуба. Голову осаждали обрывочные мысли, томила неясная тоска. Год войны и для него исполнился. Дорога длинная, и бездорожье, отмеченное на всем пути радостью коротких привязанностей, а больше — горечью потерь. Пробовал вспомнить прошедшее, что-нибудь поприметнее — ничего не получалось. Оборона на Миусе, Донбасс, Харьков, Оскол и, наконец, Дон. От всего виденного и слышанного за этот год осталось только чувство нескончаемой усталости и притерпелости да страх. Андрей боялся, как и в первые дни солдатчины своей. Особенно бомбежек. Однако на войне благополучие и несчастье всех, кто в ней участвует, зависят от исполнения или неисполнения приказов, и Андрей, одолевая страх, старался исполнять их хорошо. Целыми днями на жарище рыли блиндажи, наблюдательные пункты, ночью ставили заграждения, минные поля, несли наряды. Все это выматывало, истощало, как злая болезнь. Ни на что другое сил уже не оставалось.
О доме думалось постоянно. Особенно теперь, когда он был в каких-то двадцати-тридцати верстах. Их делил только Дон. Но как именно теперь они были неизмеримо далеки друг от друга!.. Днем с бугров пытливо и тревожно оглядывал знойное Задонье. Вглядывался в режущую синь до слез, будто на самом деле мог что-то увидеть в ней. Расплывчато синели сады и вербы в Дьяченково, на Залимане, заречной стороне Богучара, дальше Лофицкий лог, за которым через бугор и был его хутор.
Над Доном пулемет выбивал чечетку. Андрей потерся спиной о шершавую стену клуба, крепче охватил колени руками. «Ловкач, — подумал о пулеметчике, — тоже нудит от тоски, темноты и соседства смерти».
Ночь была духовитая, темная. Меж туч ныряла полная луна. Где-то гудел самолет. В клубе бренчало рассохшееся пианино.
— Чего топчешься, не идешь в клуб? — не поворачивая головы, спросил длинноногую дивчину, хозяйкину дочь.
Она почему-то не отходила от Андрея ни на шаг, едва он возвращался из наряда, дежурства или другого какого задания. Он шутливо-серьезно смотрел в ее серые, затененные ресницами глаза, на ее крепкие крупные губы. Потом умывался около колодца и забирался на сеновал. Один раз после бессонной ночи принес ей букетик ландышей, набранных на берегу Дона в затравевших кустах боярышника и клена, где они ставили мины.
Из клуба по-прежнему доносилась музыка. Играли плохо. Но Андрей чувствовал, как закипают в нем слезы, поднимаются и растут боль и жалость к самому себе и ко всему вокруг. Хотелось заплакать, и мешала эта голенастая и настырная девчонка. В хриплых звуках пианино чудился и весенний шум тополя у двора, и плеск воды под веслом, и зоревой холодок, и еще многое, многое, чего он в жизни не успел еще узнать и не испытал ни разу.
Коротко вздохнув, девчонка присела рядом. Подол вздернулся, прихватила, прижала ладошкой. Затихла. Тоже, видно, слушала незатейливую музыку.
«Вот навязалась!» — злобился Андрей на девчонку. Попробовал языком солоноватую полынную горечь на губах, повертел шеей, будто ему накидали за ворот остьев… Сознание, как дурной сон, не отпускало недавнее: опоясанная ревущей дорогой степь, вычерпанные до дна колодцы, потрескавшиеся до крови губы и белый, каленный до звона зной. Саперы давно потеряли счет, сколько раз им приходилось нырять в воду, тянуть бревна и латать разорванный настил, где винтом кружилась зеленая донская вода. А с бугров скатывалось и закипало у моста хриплое, обезумевшее от жары и неразберихи дорожное царство.
К полудню переправа фактически прекратила полностью свою деятельность. По обломкам настила, через пенистые полыньи в щепках, перебирались только пешие одиночки и небольшие группы. С Богучаровских высот по мосту била немецкая дальнобойная. Подошел Т-34 с развороченной башней и свернутой пушкой.