– Так, значит, вы встречались с фортификатором де Бопланом… – Вряд ли пленник сумел расслышать в его голосе те нотки разочарования и легкой зависти к коллеге по перу, которые и сам Шевалье не очень-то пытался слышать. – Что ж, и в самом деле интересный собеседник. Могу понять господина де Боплана, могу понять… Не смею вас больше задерживать.
И как же галантно это было сказано человеку, для которого прощание с благовоспитанным французом было равнозначно прощанию с жизнью!
Шевалье вновь поднялся, на этот раз давая понять, что их беседа завершилась. Казак вновь едва заметно оглянулся. Трудно сказать, что в эту минуту отвлекло внимание часового, не расслышавшего последних слов француза. Скорее всего, он засмотрелся на то, что происходило справа от шатра. И этого было достаточно, чтобы пленник ринулся на него, мгновенно повалил на землю, ногой выбил из руки саблю и, подхватив ее, бросился к стоявшему рядом коню.
Выскочивший вслед за ним Шевалье так и не схватился за пистолет, хотя, несомненно, мог сразить казака. Вместо этого он невозмутимо проследил, как пленник вскочил в седло и понесся по склону вниз. Однако кто-то из заметивших его побег драгун выстрелил в коня.
Оказавшись на земле, казак подхватился и отбил удар напавшего на него поляка. Но долго продержаться, а тем более спастись, он уже не мог. Убив одного из поляков, он сам вскоре оказался пронзенным копьями. А еще через мгновение его голова оказалась насаженной на пику и вознесенной над польским лагерем.
«Азиаты – они и есть азиаты, – сокрушенно покачал головой Пьер де Шевалье. – Но, как бы ко мне, как историку и летописцу, со временем ни относились, воспроизводить на бумаге подобные жестокости я не стану. Пусть вся эта жестокость останется тайной Скифской Могилы. Вот только спроси себя: будет ли без всех этих кровавых жестокостей твое описание правдивым?»
Гяур и Сирко грелись у костра, разложенного позади шатра командира корпуса. Они ждали сотника Гяура и его смертника, но их все не было и не было. Мерно потрескивали сухие сучья костра, пламя врывалось в синеватую темень фламандской ночи, раскаляло ее и струйками чадного дыма устремлялось в поднебесную высь.
– Может, вообще нет смысла затевать всю эту операцию? – нерешительно молвил Гяур. – И стоит ли рисковать жизнью добровольца? Вряд ли испанцы поверят ему и бросятся на штурм форта. Прежде они проведут усиленную разведку.
– И увидят, что казачьего корпуса нет. А по форту, как всегда, бродят полусонные солдаты. Пойди, установи их численность. Зато ясно видно, что орудий осталось мало. Значит, часть их и в самом деле увезли под стены Дюнкерка.
Сирко мог и не говорить всего этого. План ловушки для испанской эскадры и десанта прибрежных корсаров они разрабатывали вместе, в присутствии полковника д’Ордена, нескольких сотников и коменданта форта. И все же Сирко почти повторил его, вплоть до подробностей. Очевидно, не столько для того, чтобы убедить Гяура, сколько для собственного успокоения.
Кроме всего прочего Гяур понимал, что в военной хитрости, которую они затевали, было что-то вопиюще нерыцарское. Однако высказываться в подобном духе так и не решился.
Наконец появились Гуран и Варакса. Завидев их, полковники поднялись со своих мест, отдавая дань вежливости человеку, жертвующему собой.
Гяур оказался ближе к нему, чем Сирко. Заметив, как пристально всматривается князь в его лицо, доброволец, шедший вторым, остановился напротив него.
– Что, князь, высматриваешь рану от стрелы, которую извлекли из моего тела твои норманны? Тогда, у пылающей церкви?
– Так, значит, я не ошибся? Это вы, отец Григорий?
– Мне запомнить тебя было легче, князь.
– Видите ли, я тогда не к лицу вашему присматривался, а к словам, – вспомнился Гяуру этот человек, распятый между израненным конем и колокольней.
– К словам? Странно, к каким именно?
– К правдивым, а потому почти святым.
– Разве таковые у меня случались?
– Разве нет? Вспомните: «Отче наш, великий и праведный! Воизмени гнев свой яростный на милость христианскую, спаси землю твою святокровную Украйну и народ ее грешномученический!..»
– Так ты, оказывается, всю молитву мою помнишь?! – удивился и даже ужаснулся отец Григорий. – А ведь язычник.
– Не потому помню, что молитва, а потому, что ваша она, считай, на смертном одре молвленная.
– Получается, что вы знакомы? – подошел к ним Сирко.
– Как ни странно, уже встречались.
– Угу, понятно… – Полковник потер пальцами подбородок, взглянул на каждого из них и повернулся спиной, давая понять, что не желает мешать разговору.
– Помните нашу полемику о мече и посохе Моисея? – Гяур заметил, что разговор бывший священник начал с обращения на «ты», однако это не шокировало его.
– Это когда у запруженной трупами реки твой полк спас от гибели наше местечко, развеяв при этом отряд татар? Помню.
– Почему теперь вы все-таки избрали меч?
Отец Григорий поднял попавшую ему под ноги ветку, повертел ею и хотел было швырнуть в костер, но в последнее мгновение передумал и, еще немного повертев, опустил к своим ногам. Возможно, теперь, решаясь на муки пленника, он, как никогда раньше, обостренно осознал, что оно такое – истинное милосердие. И не только по отношению к человеку.
– После нашего спора у реки я долго думал над всем тем, что ставит нас перед выбором: меч воина или посох мессии, мощь стали или слово проповедника? Задумывался над этим и здесь, во Фландрии. Но только сегодня понял, что мудрость заключается не в том, чтобы решить, что важнее: меч или посох? А в том, чтобы соединять в душе народа мужество воина с мудростью пророка. Силу защитника – с душевной чистотой проповедника.
– Хотите сказать, что к такому выводу вы пришли только сегодня? Уже решившись стать смертником?
– Приняв это решение, я заставил себя вдруг совершенно по-иному взглянуть на многое из того, что еще вчера казалось незыблемым.
– Это чувствуется… Но почему вы отважились идти к испанцам, обрекая себя на муки?
– Задавая этот вопрос, вы забыли, князь, – обратился отец Григорий теперь уже на «вы», – что перед вами истинно верующий человек, для которого страдание за паству, за христианские души, за народ – высшая цель подражания Христу.
– Извините, вы действительно правы, – задумчиво молвил Гяур. – По странной случайности, я совершенно забыл об этом христианском каноне. Возможно потому, что вопрос был адресован казаку Вараксе, но никак не отцу Григорию.
– В таком случае, признаюсь вам, что тот, настоящий Варакса, чье имя ношу теперь, был истинным казаком. Когда мы виделись с вами в последний раз, он командовал отрядом, защищавшим мой храм. И на руках у меня, мною же отпетым, умер. Меня же кличут Роданом. Казак Григорий Родан, – открыл свою последнюю тайну новообращенный воин и, сочтя, что дань уважения любопытству князя отдана, направился к командиру корпуса. – А теперь внемлю словам твоим, полковник Сирко. Пусть будут они такими же мудрыми, как и мое толкование их. Напутствуй, куда идти и что именно должны услышать от меня враги наши.
Третьи сутки подряд ливень затоплял подольские низины, превращая их в русла невиданных здесь ранее рек и в болота; травянистая оболочка холмов трескалась и расползалась, уступая место пепельно-коричневым дождеточащим шрамам.
Деморализованный этим ливнем и холодом, отряд полковника Голембского отходил от степного порубежья в глубь Подолии, чтобы со временем укрыться за стенами ближайшего замка или крепости. Но в том-то и дело, что повстанцы шли за ним по пятам, днем и ночью нападая на арьергарды и места постоев. К тому же отступать полякам приходилось как раз по тем селам, которые взбунтовались, и значительное число мужиков из которых вошло в повстанческий отряд Горданюка.
– Что, господин полковник, изменило нам военное счастье? – слишком жизнерадостно для данной ситуации поинтересовался Шевалье, когда кони их едва не столкнулись мордами у ворот усадьбы местного подстаросты Зульского.
– Если уж нас предал сам Христос, то почему должны жалеть казаки? – мужественно согласился полковник. Как это ни странно, только сейчас, когда полк оказался в очень трудном положении, Шевалье сумел по-настоящему оценить рассудительность, хладнокровие и мужество этого офицера.
– Так что будем делать?
– Остановимся лагерем на этой возвышенности, сразу за каменной оградой усадьбы. С одной стороны – высокие холмы, с другой – озеро… А подстароста – мой знакомый. Здесь и дождемся конца потопа, как на Ноевом ковчеге.
– Наверное, это и есть самое разумное, что можно предпринять в столь дикой войне, – поддержал его идею Пьер де Шевалье.
– Вы, конечно, можете винить меня в том, что не погнался за повстанцами в степь, не сумел разбить их и теперь вынужден отступать…
– Увы, не собираюсь быть судьей ни вам, ни повстанцам, – прервал его Шевалье.