– Наверное, это и есть самое разумное, что можно предпринять в столь дикой войне, – поддержал его идею Пьер де Шевалье.
– Вы, конечно, можете винить меня в том, что не погнался за повстанцами в степь, не сумел разбить их и теперь вынужден отступать…
– Увы, не собираюсь быть судьей ни вам, ни повстанцам, – прервал его Шевалье.
Он понимал, что своим присутствием сковывает действия и поступки полковника. Поневоле начнешь нервничать, зная, что рядом с тобой летописец, да к тому же – иностранец. Который сам в боях участия не принимает, но пребывает в чине майора и конечно же мыслит себя если не Ганнибалом, то уж, во всяком случае, Сципионом Африканским [15] . Такой, ясное дело, уверовал, что во стократ лучше знает, как следует командовать полком, чем он, полковник Голембский. К тому же еще неизвестно, что именно он потом напишет о походе.
– Уже похвально. Если это, конечно, правда. – С первого дня прибытия Шевалье в полк Голембский не скрывал, что подозревает его в сочувствии казакам и прочим повстанцам.
– Пока что меня интересуют общие исследования: кто такие казаки, кто такие татары…
– А уж кто такие поляки – так это каждому ясно, – скептически улыбнулся полковник. Ливень, наконец, поутих, однако тучи над ближайшим лесом вновь сгущались, и ветер упорно нагонял их прямо на возвышенность, на которой полковник собирался обосновать свой укрепленный лагерь. – Ну да поставим свечи по усопшим.
Встречать их вышел сам Анджей Зульский. Он стоял под проливным дождем без шапки, в одном только кафтане – располневший, рано состарившийся и безмятежно счастливый.
– Матерь Божья, неужели это вы, полковник Голембский?! Но ведь это, в самом деле, вы! Ваш полк, ваши храбрые солдаты. А мы-то думали, что сюда прорвались повстанцы. У меня осталось всего двадцать надворных казаков охраны. Было сорок шесть, но остальные ушли к Горданюку. Что мне оставалось делать? Понятно, что весь дом мы забаррикадировали, вооружили всех слуг. Но сколько мы смогли бы продержаться?
– Теперь продержимся, – заверил его полковник. – Мне бы хотелось, чтобы эти голодранцы действительно прорвались сюда. Никогда еще я не был столь лютым на них, никогда не стремился истребить всех до единого. Не зря же я поклялся, что, рано или поздно, пораспинаю их, живых или мертвых, на столбах; причем так, чтобы от вашего поместья и до самого Каменца. Так и напишите, господин историограф: от усадьбы господина Зульского и до самого Каменца. И да поставим свечи по усопшим.
– Вначале мне нужно все это увидеть собственными глазами, – невозмутимо возразил де Шевалье. – Фантазиями занимаются писатели и драматурги, меня же интересуют свершившиеся деяния.
– Знаю, что именно вас интересует, знаю, – мстительно блеснул глазами полковник, когда они взошли на небольшую ротонду, полукругом опоясывающую двухэтажный особняк Зульского.
– Интересно. Поделитесь-ка своими предположениями.
– Хотите предстать перед Францией, да и всей Европой, мессией страждущего народа, сражающегося в полуазийских степях против ненавистных поработителей-поляков? Поэтому-то не победы отряда полковника Голембского вы жаждете, а победы этой разбойничьей орды.
– О, нет, это не разговор, – решительно покачал головой де Шевалье. – Поэтому сразу же «поставим свечи по усопшим», господин полковник, – ответил его же поговоркой.
Они сидели в углу, почти под лестницей, ведущей на второй этаж трактира, оба – одетые в порядком изношенные, а потому бесцветные морские куртки, сработанные из крепкой, да к тому же огрубевшей от соли и пота, ткани.
– Уходят, – натужно ронял слова Шкипер, лишь для видимости поднося ко рту кружку с пивом. Его собеседник, бывший моряк Гольен, много лет прослуживший на испанском флоте, знал, что в луженой гортани Шкипера разрасталась погибельная опухоль, и старался не обращать внимания на его уловки. – Они, эти, – кивнул рыбак в сторону десятника Григория Родана, – уже уходят отсюда.
– А что это за воины? Правда, что их навербовали где-то в татарских степях?
– Как и то, что завтра их уводят под стены Дюнкерка.
– Почему ты считаешь, что их уводят, если в лагере из повозок, устроенном рядом с фортом, никаких признаков того, чтобы они куда-то собирались? – Лицо Гольена было похоже на печеное, полуизжеванное яблоко. Когда он хитровато, по-лисьи ухмылялся, оно морщинилось так, что теряло всякие человекоподобные черты. Рот, нос, глаза – все терялось в глубоких складках морщин.
– Потому и не видно приготовлений, что они прирожденные воины, всю жизнь провоевавшие с турками и татарами. А те похитрее твоих испанцев.
– Почему моих? – обиженно отшатнулся Гольен. – На что ты намекаешь?
– Ну-ну, старина, – похлопал его по плечу Шкипер. – Вспомни, как тебя называют. Меня Шкипером, тебя Гольеном-Испанцем. Вот именно, Ис-пан-цем, соображаешь, что из этого вытекает?
– Разве что это дурацкое прозвище, – проворчал Гольен-Испанец, вспомнив, что только два дня назад комендант форта приказал повесить почти в самом центре поселка испанского лазутчика. – О котором давно предпочитаю не вспоминать. Испанцы… На кой дьявол мне эти идальго? И вообще, мне – что те, что другие. Говоришь, эти уже уходят? – ковырялся огрубевшим пальцем в куске распотрошенной рыбины. – Но гарнизон-то остается. Шастают по дворам, как и шастали.
– Остается, да не весь, – как бы между прочим проворчал Шкипер. – От солдат-бомбардиров слышал, что шесть орудий из десяти тоже перебросят под Дюнкерк. Вместе с бомбардирами. И часть пехотинцев – туда же. Только делать все это будут ночью, чтобы испанцы твои не догадались, – кисло ухмыльнулся он, поглядывая на Гольена из-за кружки с пивом. – Пусть идальго думают, что гарнизон остался прежним, и не суются.
– Только не такие уж они дураки, чтобы поверить, – пытался ухмыльнуться Гольен.
– Так пусть этого спросят, – кивнул Шкипер в сторону окончательно опьяневшего Родана. Казак сидел, уже полувывалившись из кресла и сонно свесив голову на грудь.
– Кто, испанцы? – уставился на казака Гольен.
– Да хоть суд инквизиции. У этого иностранного офицера, – повысил его в чине Шкипер, – действительно есть о чем спросить.
Глаза Гольена перескакивали с казака на Шкипера, со Шкипера на казака. Он лихорадочно соображал. И не только над тем, как бы выгоднее продать казака испанцам. Но и почему этого вояку столь откровенно выдает Шкипер.
– Ты отчего это так, вдруг? – подозрительно скосился он на собеседника, стараясь не выпускать из поля зрения и Родана – словно охотник, приметивший добычу.
– На войне – или гибнут, или зарабатывают. Я предпочитаю зарабатывать. Как, впрочем, и ты. И не строй из себя обиженного моей прямотой.
– Зачем же строить? Меня это не оскорбляет.
– В таком случае мы прекрасно поняли друг друга.
Прошло еще несколько томительных минут сомнений и раздумий.
– Мне нужно отлучиться, – решился, наконец, Гольен-Испанец. – А ты минут через пятнадцать подними этого вояку и веди в сторону казачьего лагеря. У мельницы, навстречу тебе, выйдут четверо испанцев. Пусть тебя это не пугает.
– Но ведь они же, сволочи, перепутают меня с казаком и не того захватят, а то еще и убьют.
– Там будет и пятый. Им могу оказаться я. Так что за душу свою можешь не опасаться. Деньги делим, как договорились.
– А разве мы уже договорились?
– Если я сказал, что договорились, значит, поровну.
Гольен-Испанец ушел. Выждав еще минуту-другую, Шкипер подошел к Родану.
– Ну, что, смертник лихой, нам пора? – по-польски спросил он казака.
– Пора, – кивнул тот, все еще прикидываясь совершенно охмелевшим.
– Помните, понимаете, на что идете? – с трудом подбирал польские слова Шкипер. Когда-то в его команде боцманом оказался поляк, который в любом порту старался подобрать своих, оказавшихся безработными земляков. От них он и познал язык этих славян. – Представляете себе, какие муки принимать придется?
– Так разве ж я первый? – Рослый, широкоплечий Родан резко поднялся и восстал перед худощавым, иссушенным болезнью Шкипером человеком-глыбой. – …Не первый на смерть иду, и, да не поскупится Господь на казачью славу, не последний.
– На муки Господь всегда щедрее, чем на славу, да простится ему, как и мне, людьми и морем отвергнутому. Поверьте, я поражаюсь вашему мужеству. А у-?ж я-то научен ценить его.
– Тогда не будем больше об этом, – твердо молвил Родан, опираясь на плечо Шкипера и выходя вместе с ним на улицу.
Сразу за порогом, вмиг протрезвев, десятник остановился и, запрокинув голову, посмотрел на небо. Высокое, вспаханное лунными лемехами и щедро усеянное россыпью Млечного Пути, оно предстало перед ним таким же осязаемо близким и молитвенно родным, каким не раз представало там, на родине, в украинской степи.
– Ну что, топаем к мельнице, «пьянь трактирная»? – неуверенно спросил его Шкипер.