— Для каждой матери сын — ее будущее, — говорила она. — А если сына растишь без мужа, он — двойное будущее. Нелегко нам жилось с Матвеем, однако понимал мальчик трудности, не капризничал, меня жалел. Приду с работы — в доме прибрано, обед разогрет, тарелки для еды расставлены. Работать пошел рано. Работал и учился. «Скоро, мама, отдохнут твои руки», — повторял он часто. Подарки любил дарить. Эту шаль… в день убийства… — Она замолчала, сурово взглянула на старшего Золотова. — Зверь и то чувствует хорошего человека. Как же ты не почувствовал, кого убиваешь? — Она задала вопрос Монголу, не повысив голоса, без слез, с недоумением. Подождав, не объяснит ли убийца, как поднялась его рука всадить нож в сердце ее Матвея, она тихо закончила: — Как мне нынче жить и для кого — не придумаю.
Крепко зажав у горла шаль, женщина пошла к выходу. Ее провожала тишина. И вдруг тишину взорвал, потряс возглас:
— Сволочь!
Дина, вздрогнула, оглянулась.
Ухватившись руками за деревянный барьер, отделявший арестованных от судейской коллегии, стоял, согнувшись, как для прыжка, Славка. По его лицу разметались пятна, губы вздрагивали.
— Сволочь! Паскуда! Гад! — исступленно повторял он, швыряя бранные слова в Монгола, а тот молчал, и его раскосые глаза, прятавшиеся под синюшными веками, изредка выныривали из них, как из воды, чтобы метнуть в Славку громы и молнии.
Зашумели в зале. Застучал карандашом по графину судья. Вскочила Маруся. Модест Аверьянович ухватил пятерней подбородок. А мать убитого Матвея так и вышла, не оглянувшись, безучастная ко всему, что неспособно вернуть ей сына.
2На заключительное заседание суда Дина опять пришла с Лялькой. Когда судья объявил: «Слово для обвинения предоставляется прокурору Ивановой», Дина тревожно приподнялась. Объяви судья: «Слово для обвинения предоставляется Дине Долговой», она не испытала бы большего волнения.
На Юлии Андреевне был темно-серый жакет, из-под жакета виднелась кофточка английского покроя, в руке был зажат карандаш, будто Юлия Андреевна собиралась конспектировать свое же выступление.
— Я обвиняю….
Так начала она речь, о которой они с Лялькой говорили несколько дней кряду.
Она обвиняла братьев Золотовых в первую очередь не за воровство и даже не за убийство, а за перерождение (она так и сказала: «Перерождение») из людей в животных.
— Человек шел от каменного топора к паровозу, от кирки к трактору в поисках лучшей жизни для себя и детей. Час за часом природа отступала и отступает перед человеком. Освоен Северный полюс, произведен первый беспосадочный перелет Москва — Владивосток, новый скоростной пассажирский самолет «ДО-3» совершил удачный пробный рейс по новой воздушной линии Москва — София. Человек рвется к звездам, спускается на дно океана, прокладывает дорогу себе и детям в будущее. Так ведет себя человек. Зверь выслеживает один другого, впивается в горло более слабому, отнимает у него добычу.
Константин Золотов бился над изобретением электропечки. Сейчас их сколько угодно в магазинах, странно слышать, что недавно кто-то бился над их изобретением. Изобретение не ладилось, и Золотов выбросился из окна второго этажа. Так считают те, кто жил рядом с Золотовыми: изобретение не ладилось, изобретатель оказался слабым. Я вправе подвергнуть этот взгляд сомнению. Уже тогда старший сын Золотова, Родион, его первенец, его любимец, встал на губительный путь грабежей и насилия. Изобретатель не выдержал позора, бесчестья, которое ему принес сын. Сотрясение мозга. Тихое помешательство. Смерть в доме умалишенных. Вот оно, ваше первое убийство, Родион Золотов. С имени отца начинайте перечень загубленных вами людей. Вот когда вы сделали первый шаг от человека к зверю.
Я обвиняю младшего сына Золотова — Владислава — в рабском подчинении старшему брату. Рабство — синоним трусости, бесхребетности, мелкотравчатости. Из страха перед зверем-братом Владислав позабыл, что он — человек, и тоже стал на четвереньки. Что из того — он не убивал? Он потворствовал, позволял убивать брату, лишь заботясь о том, чтобы отвести его «карающую» руку от себя и от жены.
Дина видела, как от каждого слова Юлии Андреевны Славка все плотнее сжимает губы, как густеют красные пятна на его шее и лице. А Маруся заметно бледнела, на ее глаза навертывались слезы.
Острая жалость рвала Динино сердце. Ей было жаль Славку, не сумевшего подняться над ничтожеством Родиона, Марусю, полюбившую Славку, Юлию Андреевну, вынужденную говорить так жестоко, когда на самом деле она лучше гору бы сдвинула и увела из этого зала, от своих же обвинений Марусю и Славку…
Всю ночь Дину преследовали тяжелые сны. То она стояла в сером жакете и белой блузке английского покроя перед судейским столом и неестественно громким голосом возглашала: «Я обвиняю», то карабкалась по крутой тропке в гору от Монгола, а он, размахивая каменным топором, кричал: «Убью!», то плакала, стоя подле Славки, и упрашивала Марусиным голосом: «Ты крепись. Я буду ждать тебя», то шла куда-то за Модестом Аверьяновичем, а он просил ее ступать как можно тише, то спорила с Лялькой, доказывая, что важно знать, с кого делать жизнь, и это ничуть не значит терять свою индивидуальность, это непременное условие формирования характера.
Шум в классе стоял неимоверный. Все приникли к окнам, открыли форточки.
— Падает! Да что вы ослепли? Падает, точно.
Падал купол церкви. Все видели, как он кренился, блеснув крестом, медленно заваливаясь набок. Вокруг школы, выстроенной в самом центре базара, творилось нечто невообразимое. Летели с прилавков овощи, в бело-желтое месиво превращались яйца, сыпалась прямо в тающий снег из опрокинутых мешков мука. Люди убегали с базара, где на глазах у всех свершалось чудо: отрывался от храма божьего купол и медленно, как бы раздумывая, падал.
Дина и Лялька стояли у окна, обнявшись, напуганные происходящим.
В класс влетела Ирочка:
— Дети. (Для нее десятиклассники все еще оставались, детьми). Прошу вас, садитесь и послушайте. Это всего-навсего туман. Густой молочный туман. Неужели не сообразили? Создалась иллюзия падающего купола. Туман рассеется, и вы увидите: купол на месте. Стыдно! Стыдно, что и вы, как последние невежды, поддались панике.
Надо было видеть Ирочку в гневе! Ее полная фигура как бы вытягивалась, делалась тоньше, полные руки то взметались, карая, то опускались, милуя, высоко уложенные косы колыхались в такт гневным словам. Она умела наводить порядок в самых беспорядочных ситуациях. Ее властному голосу, ее приказаниям подчинялись, не раздумывая.
Усаживались, стараясь не смотреть в сторону окна. Ирочка велела Ляльке раздать сочинения.
— А где мое? — спросила Лялька, положив последнюю тетрадь перед Аликом Рудным.
— Дети, — значительно сказала Ирочка. — Поздравим Ларису. Она написала отличное сочинение. Твоя работа, Ляля, отправлена на выставку в Дом работников просвещения. Не сомневаюсь, что ее отберут как лучшую на Всесоюзную выставку. Я горжусь, Ляля, что ты моя ученица.
Лялька густо покраснела. Она, как хвори, боялась Ирочкиных похвал, нередко жаловалась Дине: «Зачем она обо мне: так при всех? Перед ребятами неловко».
Урок, как всегда, интересный, шел своим чередом. В окна, ослепив, заглянуло солнце. Прорезав воздух, оно ударило в светлые Ирочкины волосы и они вспыхнули, засветились рыжинкой, незаметной при обычном освещении.
— Теперь сделайте любезность, подойдите к окнам, — попросила Ирочка.
Класс, как по команде, поднялся. Церковь стояла на том же месте, невредимая, целая, ее медный купол, подожженный солнцем, горел.
Дина ощутила острый стыд. Будто ее застали раздетой.
— Дети, — голос Ирочки накалялся, звенел, — не поддавайтесь панике! Умейте оставаться с ясными головами даже тогда, когда это кажется невозможным. В жизни всякое случается. Не теряйте при этом хладнокровия и разума. Прошу вас. (Ирочка из каждого факта делала обобщения.)
Через много лет Дина вспомнит Ирочкины слова и в том невозможном, что лежит за пределами человеческого понимания, разума, сердца, сумеет остаться с ясной головой, не даст себя обмануть густому белому туману, создающему иллюзию падающего купола.
2Шурке Бурцеву поручили делать раз в неделю международный обзор. Он готовил информации с удивительной для него тщательностью, но после каждой на плечи Дины как бы ложилась гора кирпичей. О чем бы Шурка ни говорил, все у него сводилось к одному: мир тонет в крови. Мир воюет. И никто не поправлял Шурку, не одергивал, не возмущался. Больше того, на переменах, по дороге домой Дина слышала те же разговоры о войне. Она по привычке отмахивалась от неприятных разговоров, но мысли лезли, тревожили, от них, как от голода, сосало под ложечкой.