Всю жизнь строится человек! Сначала дом себе новый ставит, потом сарай ладит, а там и погреб копает. При таком размахе надо здорово зарабатывать. Вот и тянулся изо всех сил. Сможет не сможет — за все берется. О нем говорили не раз: Курыш и на одном колесе в рейс поедет. Несколько лет назад обкатывали новые паровозы. Ухватился за это дело и Курыш. А как же — заработок высокий!.. Только не долго обкатывал. Во время первого же рейса загубил машину. Недосмотрел, не проследил, как действуют пресс-масленки, порвал сорочки в золотниковых цилиндрах, поплавил подшипники. Хотели отдать его под суд, да сжалились: обещал, клялся, что исправится…
Пожалуй, только Курыш, один он из всего депо, позавидовал. Он ничего не сказал, лишь окинул недобрым взглядом, когда увидел приказ. Вот так посмотрел человек злым оком на тебя, и уже того взгляда никогда не забудешь…
Неужели Курыш выдал?..
Сам не видел, но слышал, все железнодорожники говорят: заискивает Курыш перед врагами, ходит на задних лапах, словно паршивая собака, сам вызвался на работу в депо, хочет выслужиться перед оккупантами…
Мысли дяди Павла прервал фашист. Толкнул в спину дулом автомата и указал на дверь:
— Komm![20]
Не разрешили даже проститься с женой, так и осталась она стоять на веранде вся в слезах. Погнали со двора.
…Дядю Павла расстреляли утром на следующий день. На расстрел вели под руки два полицая — сам он уже не мог идти…
В кабинет ввели Сацкого. Простодушный, как все хлеборобы, и молчаливый, Иван вдруг удивил не только Пауля Вольфа, но даже самого себя. Едва переступил порог, едва увидел следователя, как у него вырвались полные возмущения слова:
— Куда вы девали Буценка?
— Что с тобой, Иван? — развел руками Вольф. — Я тебя не узнаю. Разве можно задавать вопросы следователю? Такое право принадлежит только мне… Садись, я тебя хочу кое о чем спросить.
Сацкий не двинулся с места. Его прямые, тонкие, словно шнурочек, брови сошлись на переносье, глаза пылали решимостью.
— Пока не скажете, где мой товарищ, вы не услышите от меня ни одного слова.
Вольф, немного поколебавшись, нажал кнопку сигнала. Мгновенно раскрылась дверь — на пороге вырос часовой. Следователь отрывисто и громко приказал по-немецки. Часовой вышел.
— Так ты не веришь мне, Иван? Думаешь, что я хитрю с тобой, что у меня нет ни совести, ни чести? Так?.. Ну что ж, ты сам убедишься. Я с тобой не играю, я только думаю, как бы вас, глупых, вытащить из петли…
Скрипнула дверь, и в кабинет вошел Анатолий.
— Значит, ты подумал, будто я обидел твоего друга? Спроси, тронул ли я его хоть пальцем… Скажи, Анатолий, я тебя бил? Я угрожал тебе? Кричал на тебя? Говори так, как есть. Чего молчишь?..
Анатолий стоял, низко опустив голову, и молчал. Пауль махнул рукой, и Буценко увели из кабинета.
— А теперь садись, и мы спокойно поговорим о твоих делах, — сказал Пауль Вольф и пододвинул Ивану стул. — Садись, садись, я же тебе не полицай какой-нибудь… Неужели ты подумал, что я послал такого молодого и красивого парня на виселицу?
Иван отвел взгляд.
— Вижу по тебе, что подумал. Эх ты, куриная голова… Разве я возился бы с вами, если бы хотел укоротить вашу жизнь? Ты сам подумай, ну подумай…
Пауль подошел к парню и прикоснулся рукой к его плечу.
— Подумай, неужели ты ослеп, неужели ты ничего не видишь? Где ваши комиссары, где ваши партийные руководители, которые распоряжались в Лубнах? Да они уже давно за Волгой, бражку там попивают… А тебя да таких, как ты, бросили здесь. Мол, воюйте с немцами, защищайте отчизну, отстаивайте ее честь… А когда отстоите, мы снова вернемся и, как прежде, будем брать налоги, будем вывозить хлеб, мясо, сало… Как это? Вспомнил: первая заповедь — выполнение плана… А когда выполните план, вам будет дана вторая — вывозить хлеб сверх плана… Правду говорю? Ты же об этом знаешь лучше меня, ведь сам крестьянин, хлебороб.
— Простите, я уже не хлебороб, а работник депо, — перебил Иван.
— Работник депо, — словно эхо, прозвучал голос Пауля Вольфа. — Ты уже и не хлебороб, и не работник депо, а приговоренный к смертной казни враг рейха… А если сказать точнее, то ты уже труп. Сам посчитай, сколько дней прошло, как ты мертвец… А теперь посчитай, сколько дней живешь по моей милости… Посчитал? И в этом мире, единственном, где есть радость, солнце, наслаждение, можно задержаться надолго, лет так на семьдесят, а то и больше. Все зависит от тебя… Послушай, Иван, а почему твоего отца перед войной сняли с должности председателя колхоза?
Иван Сацкий никогда не вмешивался в дела отца, больше того — он не интересовался его должностью. Да и причин не было — до самой войны отец был бригадиром. Правда, однажды, Иван уже и забыл когда, поздно ночью пришел отец с собрания молчаливый и взволнованный. Сестры — старшая и младшая — уже спали, только он один, Иван, все слышал и все видел. Мать налила миску борща. Отец только помешал ложкой и отодвинул в сторону: ему было не до еды. Тогда мать поставила кружку молока, подсела к столу и спросила:
«Снова критиковали?»
Отец отсутствующим взглядом посмотрел на мать и отвернулся, как бы давая понять, что сейчас ему совсем не до разговора, но вовремя опомнился и даже попробовал улыбнуться.
«На этот раз критиковали с выводами», — ответил он уставшим голосом.
«Тебя сняли?»
Отец молча кивнул головой.
«Вот так взяли и сняли? — вспыхнула мать. — Тебя? Организатора колхоза?..»
Отец молчал. О чем он думал, что вспоминал? Может, о том, как в тридцатом году агитировал своих земляков за общий труд на общей земле?.. Богател колхоз, зажиточнее стала жизнь и у колхозников. Но рядом, в соседних хозяйствах, жили еще лучше. И пожелали его односельчане: давай и нам новые высоты! Ох, уж эти новые высоты!.. Наверное, именно о них подумал отец, когда сказал матери:
«Новый председатель и с образованием, и по специальности агроном…»
Мать ничего не ответила. Разве не знала она, с каким трудом выводил ее муж под документами свою фамилию? А деловых документов с каждым днем становилось все больше, хозяйство развивалось, цифры из единиц и двух нулей достигли таких величин, что даже в глазах рябило. Химикаты, машины, севооборот, новые сорта пшеницы, коксагыз — попробуй разберись во всем, наладь, дай совет. И не только сам разберись, а и людям растолкуй.
В тот незабываемо грустный вечер отец и мать сидели за столом и долго говорили обо всем этом, вздыхая, с печалью и тревогой. На следующий день отец повеселел — его назначили бригадиром. Так он и остался на своем посту до прихода фашистов.
Теперь вот сидит перед ним, Иваном, Циклоп, сверлит его единственным глазом и спрашивает: «Послушай… а чего это твоего отца перед войной сняли с должности председателя колхоза?..»
— Не знаю, — сказал Иван. А что он должен был ответить? Разве этот поймет, поверит? — Отец просто не справлялся, малограмотный…
— Ты так думаешь? — сверкнул глазом Вольф. — Ошибаешься! Твоего отца сняли потому, что ему не доверяли. Им надо было поставить партийца…
Следователь умолк, наблюдая, какое впечатление произвело на Ивана его сообщение, потом, чтобы подлить масла в огонь, как бы между прочим, прибавил:
— Комиссарские сынки и сынки партийцев не ездили на велосипеде, сделанном из прялки.
Вот теперь можно помолчать, подождать немного: после доброго посева должна быть и хорошая жатва. Этот крутолобый гречкосей, настойчивый и упрямый, как вол, получил достаточно пищи для раздумий, пусть кое-что вспомнит, пусть подумает, а он, Пауль Вольф, может и подождать.
Вольф посмотрел на юношу и оцепенел: Иван Сацкий насмешливо и открыто улыбался…
…Наступила холодная снежная зима.
Старые люди говорили: таких морозов, таких снегов никто и не помнит. Стонала, раскалываясь, земля, в холодном воздухе носились тысячи белых иголок, безжалостно обжигая лица. Снегу навалило столько, что занесло дороги, улицы, а хаты замело по самые дымоходы.
Для немцев такая суровая зима была настоящим наказанием: без теплой одежды, не привыкшие к холодам солдаты обмораживали руки, ноги, щеки и носы. Вояки, еще совсем недавно грозившиеся завоевать весь мир, теперь были похожи на чучела. Они отяжелели от одеял и ряден, в которые закутывались в мороз, в свирепую пургу, на головах у них торчали островерхие башлыки и теплые женские платки.
Рыскали полицаи по хатам, забирали шерстяную и меховую одежду: шапки, кожухи, шарфы, перчатки, валенки, даже женские очипки[21].
Известие о разгроме немецкой армии под Москвой молниеносно пронеслось по земле. Его отзвук докатился и до Лубен. Всячески скрывали оккупанты свое поражение под Москвой, безжалостно карали за распространение «панических» слухов. Однако слухи эти ползли и не обходили ни одного жилища. Кто-то видел, как везли ночью эшелон раненых и обмороженных, кто-то прочитал на базаре листовку, в которой было сообщение Советского Информбюро.